История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 3
Шрифт:
— Это действительно антик?
— То-есть, камень? Да, мадам, конечно.
Все смеются, и маркиза, напрягая мозги, не удерживается от вопроса, почему смеются. После обеда говорят о носороге, которого показывают за двадцать четыре су с человека на ярмарке в Сен-Жермен — «Пойдем посмотрим, пойдем посмотрим». Мы садимся в экипаж и приезжаем на ярмарку, обходим кругом аллеи, разыскивая ту, где находится носорог. Я единственный мужчина, я поддерживаю под руку двух дам, мудрая маркиза нас обгоняет. В конце той аллеи, где, как нам сказали, находится животное, сидит в дверях его хозяин и собирает деньги с желающих войти. Это мужчина, одетый в африканское платье, смуглый, огромных размеров, имеющий вид монстра; но маркиза должна, по крайней мере, признать в нем мужчину. Отнюдь.
— Это вы, месье, носорог?
— Входите, мадам, входите.
Она видит, что мы задыхаемся от смеха, и, увидев настоящего носорога, считает себя обязанной просить прощения у африканца, объясняя, что никогда в жизни не видела носорогов, и поэтому он не должен
В гостиной Итальянской комедии, куда во время антрактов заходили зимой погреться самые знатные сеньоры и развлекались разговорами с актрисами, что сидели там в ожидании своего выхода на сцену, я сидел рядом с Камиллой, сестрой Коралины, и смешил ее разными байками. Молодой советник, которому не понравилось, что я ее занимаю вопреки его усилиям, напал на меня с предположением, что я пересказываю итальянскую пьесу, и проявил свое дурное настроение нападками на мою нацию. Я ответил ему, рикошетом глядя на Камиллу, которая смеялась, и на остальную компанию, следившую со вниманием за перепалкой, которая, будучи лишь упражнением ума, не содержала пока ничего обидного. Но, повидимому, дело пошло всерьез, когда щеголь, свернув в своем рассуждении на тему о полиции города, сказал, что какое-то время стало опасно ходить ночью по Парижу.
— В прошлом месяце, — сказал он, — Париж увидел на Гревской площади семерых повешенных, пятеро из которых были итальянцы. Это удивительно.
— Это неудивительно, — сказал я, — потому что порядочные люди стремятся быть повешенными вне пределов своей страны, в подтверждение чего шестьдесят французов были повешены в течение последнего года между Неаполем, Римом и Венецией. Поскольку пятью двенадцать будет шестьдесят, вы видите, что это простой обмен. Насмешники стали все за меня, и юный советник ушел. Любезный сеньор, который счел мой ответ удачным, подошел к Камилле и спросил у нее на ушко, кто я такой, и вот, знакомство состоялось. Это был г-н де Мариньи, брат мадам Маркизы, и я был рад этому знакомству, поскольку мог представить ему своего брата, которого ждал со дня на день. Он был суперинтендантом строений короля, и вся Академия художеств от него зависела. Я сказал ему о брате, и он обещал ему протекцию. Другой молодой сеньор завязал со мной беседу и просил прийти с ним повидаться, сказав, что он граф де Маталоне. Я сказал ему, что видел его ребенком в Неаполе восемь лет назад, и что дон Делир Караффа, его дядя, был моим благодетелем. Этот юный граф был этим очарован и обратился ко мне также с просьбами его посетить; мы стали близкими друзьями.
Мой брат прибыл в Париж весной 1751 года, поселился вместе со мной у мадам Кинзон и начал с успехом работать на частных заказчиков, но его главным намерением было создать картину и выставить ее на суд Академии. Я представил его г-ну де Мариньи, который его поддержал и ободрил, обещая свою протекцию. Он принялся старательно за учебу, чтобы не упустить свой шанс.
Г-н де Морозини, завершив свое посольство, вернулся в Венецию, и г-н Мочениго приехал на его место. Я был рекомендован ему г-ном де Брагадин, и он открыл передо мной двери своего дома, так же, как и перед моим братом, приняв в нем участие как в венецианце и молодом человеке, который хочет сделать карьеру во Франции с помощью своего таланта.
Г-н Мочениго был характера очень мягкого; он любил игру, и все время проигрывал; он любил женщин и был несчастлив с ними, потому что не умел принять нужный тон. Два года спустя после своего прибытия в Париж он влюбился в м-м де Коланд; она была с ним жестока, и посол Венеции покончил с собой.
Мадам Дофин разродилась графом Бургундским, и торжества, которые я видел, кажутся невероятными сегодня, когда наблюдаешь, как этот самый народ выступает против своего короля. Народ хочет быть свободным; его стремление благородно и разумно и он ведет свое предприятие к зрелости под правлением этого монарха, который странным и уникальным образом сочетает в себе душу, лишенную честолюбия, и наследие шестидесяти пяти королей, всех более или менее честолюбивых и дорожащих своей властью. Но правдоподобно ли, что его душа содержится в теле их преемника?
Франция видела на троне многих других монархов, ленивых, ненавидящих труд, врагов всяческих усилий и озабоченных единственно собственным благополучием. Запертые в своих дворцах, они предоставляли деспотизм своим женам, которые действовали от их имени, и оставались при этом всегда королями и монархами; но мир никогда еще не видел такого короля как этот, который искренне стремится стать главой того народа, который объединился, чтобы лишить его трона. Он, кажется, обрадован возможностью стать, в конце концов, выскочкой, который должен думать лишь о том, чтобы подчиняться. Он, стало быть, не рожден, чтобы царствовать, и кажется очевидным, что он выглядит так, как предполагают его собственные враги, все те, кто, движимые собственными интересами, присоединяются к декретам ассамблеи, направленным на то, чтобы унизить королевскую власть [41] .
41
Мемуары писались в разгар Французской революции — прим. перев.
Нация, которая восстает, чтобы стряхнуть власть деспотизма, которую она называет и называла всегда тиранией, — вещь нередкая, потому что это явление естественное; доказательством этому служит то, что монархия всегда этого ожидает и опасается отпустить вожжи, поскольку очевидно, что в этом случае нация не замедлит закусить удила. Редка, уникальна и удивительна монархия, являющаяся главой двадцати трех миллионов своих подданных, которые ей не оставляют ничего, кроме пустого звания короля и главы, но не для того, чтобы ими командовать, но чтобы выполнять их приказы. «Будьте, — говорит он им, — законодателями, и я заставлю исполнять все ваши законы, если только вы окажете мне поддержку против мятежников, не желающих подчиняться; и при этом вы будете вольны их растерзать и разорвать на куски без всякого формального суда, поскольку кто сможет противиться вашей воле? Вы фактически займете мое место. Вам будут возражать знать и священники, но их всего один против двадцати пяти. От вас зависит подрезать им крылья, как физические, так и моральные, чтобы лишить их государственной возможности определять границы вашей власти и вам вредить. Чтобы достигнуть этого, вы будете обуздывать спесь священников, давая церковные должности своим сторонникам и выделяя им жалование, лишь необходимое для их содержания. Что касается знати, вам нет необходимости ее разорять, достаточно того, что вы больше не будете воздавать ей почести за пустые знаки их рождения; больше не будет знатных; возьмите за пример разумные правила у турок: поскольку у них нет ни герцогов, ни маркизов, эти господа смиряют свои амбиции и единственное удовольствие, что им остается, это тратить свои деньги на роскошь, и тем самым на народ, поскольку их деньги обернутся заработком для этого народа, который пустит их в оборот в торговле. Что касается моих министров, они станут разумными, поскольку будут зависеть от вас, и не от меня будет зависеть оценка их полезности; я буду выбирать их только формально, но смещу их, когда вы захотите. Таким образом, я, наконец устраню их тиранию, в условиях которой они меня угнетают, заставляя делать то, что хотят они, при этом часто меня компрометируя и обременяя государство под моим именем. Я об этом не говорил, но я и не мог ничего сделать. Но вот, наконец, мы добрались до конца. Моя жена, со временем — мои дети, братья, кузены, то есть принцы крови — они меня осудят, я знаю; но только между собой, поскольку они не осмелятся говорить мне об этом. Я для них стану более опасен, под вашей высокой защитой, чем сейчас, когда у меня нет другой защиты, кроме моего дома, бесполезность которого я, с вашей помощью, установлю.
Те, кто будет недоволен и кто переедет жить за границы королевства, могут в любой момент вернуться, если захотят, в противном случае пусть делают, что хотят; они говорят, что они мои истинные друзья, но я над этим смеюсь, потому что у меня не может быть других друзей, кроме тех, чей образ мыслей совпадает с моим. Самое важное в мире, по их мнению, это древние права нашего дома, господство королевской власти в соединении с деспотизмом; по моему же мнению, самое важное — это, прежде всего, мир, затем — искоренение тирании, которую мои министры осуществляют надо мной, и, в-третьих, удовлетворение ваших потребностей. Я мог бы еще сказать вам, если бы был шарлатаном, что я забочусь о богатстве королевства, но это не так: это вы должны об этом думать, это касается только вас, потому что королевство больше мне не принадлежит; я больше не являюсь, благодаренье богу, королем Франции, а лишь, как вы очень хорошо сказали, королем французов. Все, что я у вас прошу, это чтобы вы поторопились и позволили мне, наконец, отправиться на охоту, потому что я устал от забот».
Это длинное историческое рассуждение, верное на бумаге, доказывает, полагаю, что контрреволюция невозможна. Но оно показывает также, что она наступит, если король сменит свой образ мыслей, но не похоже, чтобы это произошло, как непохоже, чтобы появился последователь такого направления.
Национальное Собрание будет делать то, что оно захочет, несмотря на знать и клерикалов, потому что оно опирается на озверевший народ, слепой исполнитель своих приказов. Сейчас французская нация подобна пороху, заряженному в пушку, либо шоколаду; и то и другое состоит из трех ингредиентов; действие смеси зависело и зависит только от их дозы. Время покажет, каковы ингредиенты, доводящие до революции, и каковы они сейчас. Все, что я знаю, это что зловоние серы смертоносно, и что ваниль это яд.
Что касается народа, у него везде одна природа: дайте работяге шесть франков, и он будет кричать: «Да здравствует король», доставит вам это удовольствие, а за три ливра закричит: «Смерть королю». Поместите ему запал в голову, и он разнесет в один из дней мраморную цитадель. Нет ни закона, ни системы, ни религии; его боги — это хлеб, вино и праздность, он считает, что свобода — это безнаказанность, что аристократ означает тигр, что демагог — это пастырь, любящий свое стадо. Народ, наконец, это животное громадных размеров, которое ничего не смыслит. Парижские тюрьмы переполнены заключенными — выходцами из восставшего народа. Если кто-то им скажет: я открою вам двери вашей тюрьмы, если вы согласитесь отправить на воздух зал Собрания, они согласятся и они это сделают. Весь народ — это объединение палачей. Французское духовенство это знает, не думает ли оно, что сумеет внушить народу религиозное рвение, которое, возможно, окажется сильнее, чем стремление к свободе, знакомое народу лишь как абстрактная идея, на понимание которой материалистические головы неспособны.