История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 3
Шрифт:
Я вернулся в одиннадцать часов и, видя комнату Весиан приоткрытой, вошел в нее. Она была в постели.
— Я сейчас встану, потому что хочу поговорить с вами.
— Оставайтесь в постели и разговаривайте так. Я нахожу вас так более прекрасной.
— Это мне приятно.
— О чем вы хотите со мной говорить?
— Ни о чем; только поговорить о том, что я собираюсь сделать. Я сохраняю целомудрие лишь с той целью, чтобы найти человека, ценящего его лишь для того, чтобы разрушить.
— Так и есть; и поверьте мне, все в этой жизни устроено так же. Мы примеряем все на себя, и каждый из нас тиран. Вот почему лучшее существо — это то, которое терпит. Мне нравится, что вы становитесь философом.
— Как
— Надо думать.
— Как долго?
— Всю жизнь.
— И это никогда не кончится?
— Никогда; но получаешь то, что можешь, и доставляешь себе такую порцию счастья, какую можешь.
— И это счастье, в чем оно состоит?
— Его ощущаешь во всех удовольствиях, что доступны философу — и когда он думает, что доставил их себе, и когда чувствует, что подавил в себе предрассудки.
— Что есть удовольствие? И что есть предрассудок?
— Удовольствие это радость чувств; это полное удовлетворение их потребностей; когда чувства, исчерпав себя, или утомившись, хотят отдыха, чтобы перевести дух, или возродиться вновь, удовольствие переходит в воображение, ему нравится размыслить о счастье, что доставляет ему успокоение. Или иначе, философ — тот, кто не отвергает никаких удовольствий, если они не порождают при этом еще больших страданий, и умеет их себе доставить.
— И вы говорите, что это зависит от способности подавить в себе предрассудки. Что такое предрассудки, и как можно их подавить, откуда взять силы на это?
— Вы задаете мне, дорогой друг, вопрос, который моральная философия считает самым великим: это урок, который дает нам вся жизнь. Но скажу вам коротко, что предрассудок — это все, вроде обязанности, которой не находится объяснения в природе.
— Философ, стало быть, должен сделать своим основным занятием изучение природы?
— Это все, что он должен делать. Самый ученый это тот, кто меньше ошибается.
— Кто же из философов, по-вашему, меньше ошибается?
— Это Сократ.
— Но он ошибся.
— Да, в метафизике.
— Ох! Мне это не интересно. Мне кажется, можно обойтись без этой науки.
— Вы ошибаетесь, потому что сама мораль есть метафизика физики, потому что все есть природа. Поэтому можете считать глупцом любого, кто скажет вам, что сделал новое открытие в метафизике. Но здесь я должен оставить вас без объяснения. Продвигайтесь потихоньку. Думайте, делайте заключения в зависимости от верного суждения, имейте всегда в виду ваше благополучие, и будете счастливы.
— Ваше поучение мне нравится гораздо больше, чем урок танца, который мне даст завтра Баллетти, потому что я предвижу, что я от него устану, в то время как сейчас я с вами совсем не устала.
— Отчего вы решили, что не устали?
— Из-за того, что не хочу, чтобы вы уходили.
— Чтобы мне умереть, дорогая Весиан, если когда-нибудь философ определял усталость лучше, чем вы. Какое удовольствие! Отчего я хотел бы продемонстрировать его, обняв вас?
— Это оттого, что наши души могут обрести счастье, только находясь в согласии с нашими чувствами.
— Как, божественная Весиан, выкристаллизовался ваш ум!
— Это вы, мой божественный друг, явились его акушером, и я понимаю вас, поскольку почувствовала ваше желание.
— Удовлетворим же наши желания, дорогой друг, и обнимем друг друга.
В этих рассуждениях мы провели всю ночь, и на рассвете наша радость стала полной, в чем мы уверились, поскольку и не подумали о том, что дверь комнаты была открыта, — признак того, что нам и не пришло в голову пойти ее закрыть.
Баллетти дал ей несколько уроков, она была принята в Оперу, и в течение двух — трех месяцев продержалась там, руководствуясь теми правилами, которые я ей преподал и которые ее замечательный ум воспринял как необходимые. Она избегла всех, кто пытался ее завоевать, потому что они казались ей в чем-то похожими на Нарбонна. Тот, кого она выбрала, был сеньор, отличающийся от других, потому что сделал для нее то, что не делал ни один из прочих. Он предложил ей покинуть театр. Он снял для нее маленькую ложу, в которой она проводила все дни оперы, где она принимала своего содержателя и его друзей. Это был г-н граф де Трессан, если не ошибаюсь, или де Треан — в этом моя память колеблется. Она сделала его счастливым и оставалась с ним до самой его смерти. Она живет еще в Париже, ни в ком не нуждаясь, потому что ее любовник ее обеспечил. О ней больше нет речи, потому что женщина пятидесяти шести лет, живущая в Париже, как бы уже и не существует. После ее ухода из отеля де Бургонь я больше с ней не разговаривал: когда я видел ее в бриллиантах, и когда она видела меня, наши души приветствовали друг друга. Ее брат был устроен, но он не достиг ничего больше, чем женился на Пульчинелле, которая уже, возможно, умерла.
Глава XI
Прекрасная О'Морфи. Художник-обманщик. Я творю каббалу у графини Шартрской. Я покидаю Париж. Мое пребывание в Дрездене и отъезд из этого города.
Моему другу Патю на ярмарке Сен-Лорен пришло на ум поужинать с фламандской актрисой по имени Морфи, и он пригласил меня поучаствовать в этой затее; я согласился. Сама Морфи меня не трогала, но все равно: интерес друга — достаточная причина. Он предложил два луи, которые были приняты, и мы отправились после оперы в дом красотки на улице Deux-Portes-St-Sauveur [47] . После ужина Патю возымел желание лечь с ней, и я попросил для себя кушетку в каком-нибудь уголке дома. Маленькая сестра Морфи, хорошенькая грязная шлюшка, сказала, что предоставит мне свою кровать, но хочет малый экю ; я согласился. Она отвела меня в комнату, где я увидел лишь соломенный тюфяк на трех-четырех досках.
47
Двух Ворот Святого Спасителя.
— Это ты называешь кроватью?
— Это моя кровать.
— Я ничего не хочу и ты не получишь свой малый экю .
— А вы думали раздеться полностью, чтобы здесь спать?
— Конечно.
— Странное дело. Но у нас нет простыней.
— Так ты спишь одетая?
— Отнюдь нет.
— Ладно. Ложись сама спать, и получишь свой малый экю . Я хочу на тебя посмотреть.
— Ладно. Но вы мне ничего не сделаете.
— Ничегошеньки.
Она раздевается, ложится и укрывается старой занавеской. Ей было тринадцать лет. Я смотрел на эту девушку; я смахнул с себя всякое предубеждение, я не видел больше в ней шлюшку в лохмотьях: она была совершенной красоты. Я захотел рассмотреть ее всю, она отбивалась, смеялась, она не хотела, но шестифранковый экю сделал ее покорной как овечка; она не имела других недостатков, кроме того, что была грязна; я вымыл ее всю своими руками; мой читатель знает, что любование неразрывно связано с другими апробациями, и я увидел, что маленькая Морфи расположена позволить мне делать все, что хочу, за исключением того, что делать мне не хотелось. Она предупредила, что этого она мне не позволит, потому что это, по мнению ее старшей сестры, должно стоить двадцать пять луи . Я сказал ей, что мы поторгуемся об этом другой раз; впрочем, она выдала мне все знаки своей будущей благосклонности в этом, продемонстрировав в наибольшем изобилии все, чего бы я ни захотел.