История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 5
Шрифт:
— И я вам ее передам, — говорит он, — мое слово чести.
— Ваше слово чести у меня в кассе, так что позвольте мне его уже не учитывать; Вы вернете мне сотню луи, когда захотите.
При этих словах я увидел, что этот бравый сеньор побледнел, как смерть.
— Мое слово чести, мой дорогой Казанова, — говорит он, — мне дороже жизни, и я верну вам сто луи завтра в восемь часов утра в ста шагах от кафе, что имеется в конце Елисейских Полей. Я передам их вам тет-а-тет, никто нас не увидит; надеюсь, что вы меня не обманете и вы будете при шпаге, как я при своей.
— Это очень неприятно, господин граф, что вы изъявили желание заставить меня платить столь дорого за удачное словцо. Вы оказываете мне огромную честь, но я предпочел бы попросить
— Нет, я неправ гораздо больше, чем вы, и эта вина может быть стерта лишь кровью одного из нас двоих. Вы придете?
— Да.
Я поужинал очень грустно у Сильвии, потому что я любил этого бравого человека, но себя любил не меньше. Мне казалось, что я неправ, потому что мое словцо было действительно слишком резкое, но я не собирался отказываться от свидания.
Я пришел в кафе минуту спустя после него; мы позавтракали; он заплатил, и затем мы вышли, направившись к Этуаль. Когда мы убедились, что не видны, он отдал мне сверток с сотней луи с очень гордым видом и, сказав, что одного удара шпаги тому или другому должно быть достаточно, он обнажил оружие, отойдя на четыре шага. Вместо ответа, я обнажил свое и, прежде, чем он встал в позицию, вскинул вперед в выпаде свой правый сапог и, уверенный, что поразил его в грудь, отскочил назад, выполняя его условие. Нежный, как барашек, он опустил свою шпагу, поднял руку к груди и, не показывая мне, что она окрашена кровью, сказал мне, что он удовлетворен. Я сказал ему все, что мог сказать, и должен был сказать и больше, в то время, как он прижимал к груди платок. Я обрадовался, видя, что кончик моей шпаги окровавлен только на глубину в линию . Я предложил ему проводить его, но он не захотел. Он попросил меня сохранять скромность и быть ему в будущем другом. Обняв его и проливая слезы, я вернулся к себе, очень огорченный и очень продвинувшийся в школе жизни. Это дело осталось неизвестным никому. Восемь дней спустя мы ужинали вместе у Камиллы.
В эти дни я получил двенадцать тысяч франков от аббата де Лавиль в качестве вознаграждения за то, что я проделал в Дюнкерке. Камилла мне сказала, что Ла Тур д'Овернь находится в постели из-за своего ишиаса, и если я хочу, мы можем пойти к нему завтра нанести визит. Я согласился, мы туда пошли и, позавтракав, я сказал ему с серьезным видом, что если он допустит меня проделать над его ляжкой то, что я хочу, я его вылечу, потому что его страдание не из-за того, что называют ишиасом, а из-за некоего сырого ветра, и я могу заставить его улетучиться с помощью талисмана Соломона и пяти слов. Он рассмеялся, но сказал мне делать, что хочу.
— Тогда я пойду купить кисть, сказал я.
— Я отправлю слугу.
— Нет, потому что я должен быть уверен, что он не будет торговаться, а кроме того я должен купить некоторые снадобья.
Я пошел, купил селитры, серного цвета, ртути и маленькую кисть и сказал ему, что мне надо немного его урины, произведенной прямо сейчас. Разразившийся смех его и Камиллы не заставил меня изменить мой серьезный вид; я дал ему стаканчик, задернул занавески, и он подчинился. Изготовив маленькую порцию амальгамы, я сказал Камилле растереть ее ему на ляжке своими руками, в то время, как я буду бормотать заклинание, но что все сорвется, если она засмеется. Отсмеявшись с добрую четверть часа, они согласились, наконец, принять такой же серьезный вид, как и я. Ла Тур предоставил свою ляжку Камилле, которая, вообразив, что играет роль в комедии, принялась натирать больного, в то время, как я стал бормотать вполголоса то, что невозможно было им понять, так как я и сам не знал, что говорю. Я боялся сам испортить операцию, видя гримасы, которые делала Камилла, чтобы не рассмеяться. Не было ничего более комического. Наконец, сказав, что натирать достаточно, я обмакнул кисть в смесь, затем одним движением нанес ему знак Соломона — пятиконечную звезду, образованную пятью линиями. После этого я обернул его ляжку тремя салфетками
После этого фарса, который я придумал и разыграл без всякого предварительного намерения, дорогой, в фиакре, я рассказал Камилле множество историй, которые она выслушивала столь внимательно, что когда я ее покидал, я видел, что она поражена.
Четыре или пять дней спустя, когда я уже почти забыл все, что проделывал с г-ном де Ла Тур д'Овернь, в восемь часов утра я вдруг слышу, как у моей двери останавливаются лошади. Я смотрю в окно и вижу его сходящим с лошадей и входящим ко мне.
— Вы были уверены в успехе, — говорит он, обнимая меня, — поскольку не пришли на другой день проверить, как я себя чувствую после вашей удивительной операции.
— Разумеется, я был уверен, но если бы у меня было время, вы бы меня, тем не менее, увидели.
— Скажите, можно ли мне пойти в баню.
— Никаких бань, пока вы не почувствуете себя здоровым.
— Я вам обязан. Все удивлены, поскольку я не мог помешать рассказать о чуде всем моим знакомым. Находятся мудрецы, которые смеются надо мной, но я не обращаю на них внимания.
— Мне кажется, вы должны быть сдержаны, потому что вы знаете Париж. Меня назовут шарлатаном.
— Никто так не думает, и я пришел просить вас доставить мне удовольствие.
— Чего вы хотите?
— У меня есть тетя, известная и прославленная как ученая во всех абстрактных науках, великий химик, женщина большого ума, очень богатая, сама себе хозяйка, знакомство с которой может быть вам полезно. Она умирает от желания с вами увидеться, познакомиться с вами, и уверена, что вы не таков, как о вас думает Париж. Она уговорила меня привести вас к ней обедать, и я надеюсь, что вы не откажете. Эту тетю зовут маркиза д'Урфе.
Я ее не знал, но имя д'Урфе мне тотчас припомнилось, поскольку я знал историю знаменитого Анн д'Урфе, талант которого расцветал в конце XVI века. Эта дама была вдовой своего правнука, и я видел, что она прекрасно могла, принадлежа к такой фамилии, быть напитана всеми возвышенными доктринами, относящимися к науке, которая меня весьма интересовала, хотя я и считал ее химерической. Я, конечно, ответил г-ну де ла Тур д'Овернь, что пойду с ним к его тетушке, когда он захочет, но не на обед, по крайней мере, если мы не будем там только втроем.
— Она содержит, — ответил он мне, — ежедневно стол на двенадцать кувертов, вы будете там у нее обедать со всем, что есть лучшего в Париже.
— Это как раз то, чего я не хочу, поскольку я ненавижу репутацию магика, которую вы мне создаете по доброте души.
— Отнюдь нет, вы вполне известны, и с вами хотят познакомиться. Герцогиня де л'Орагэ мне сказала, что четыре-пять лет назад вы захаживали в Пале-Рояль и что вы проводили целые дни с герцогиней д'Орлеан и м-м де Буфлер, м-м дю Бло, и сам Мелфорт говорил мне о вас. Вы напрасно не возобновляете свои старые привычки. То, что вы сделали для меня, убеждает меня в том, что вас могла бы ждать блестящая судьба. Я знаю в Париже сотню персон высокого ранга, мужчин и женщин, у кого та же болезнь, что и у меня, и которые отдали бы вам половину своего состояния, если бы вы их вылечили.
Ла Тур рассуждал здраво; но поскольку я знал, что то, что я ему сделал — не более чем шалость, удавшаяся благодаря случайности, я не старался стать общественной фигурой. Я сказал, что категорически не желаю выставляться на публике, и что следует объяснить м-м его тетушке, что я пойду к ней лишь самым скромным образом и никак не иначе, и ей следует только назначить день и час. В тот же день, вернувшись к себе около полуночи, я нашел записку от графа, в которой он написал мне быть завтра в полдень в Тюильери на террасе Капуцинов, и он придет туда, чтобы отвести меня обедать к ней, заверив, что мы будем единственными, для кого будет открыта ее дверь.