Итальянец
Шрифт:
При виде горьких терзаний хозяина Пауло, позабыв, пусть и ненадолго, о собственной злой судьбине, попробовал выступить в роли утешителя и успокоить юношу указаниями на самомалейшие благоприятные стороны их положения, оставляющие какие-то надежды; об очевидных отрицательных сторонах их заточения Пауло постарался упомянуть только вскользь. Вивальди, однако, не воспринимал из его речей ни единого слова, пока тот не упомянул церковь дель Пьянто: все связанное с монахом, намекнувшим на участь Эллены, страстно интересовало несчастного влюбленного; он отвлекся от собственных мыслей, желая выслушать рассказ, могущий прояснить его предположения.
Пауло не слишком охотно уступил настоятельному требованию Винченцио. Он оглядел пустынный
— Мы здесь тоже, можно сказать, удалились от мира, синьор, — заметил Пауло, собираясь с духом. — Пожалуй, риск того, что наши секреты выйдут наружу, не слишком велик. И все же, maestro, береженого Бог бережет; верней будет поостеречься; поэтому вам лучше сесть на пол, а я стану рядом и поведаю вполголоса все, что знаю о монастыре Скорбящей Пресвятой Девы, а знаю я, впрочем, не так-то много.
Вивальди сел на пол; по его знаку Пауло устроился рядом и начал тихо рассказывать:
— Это произошло в канун праздника Святого Марка, едва только отзвонил последний удар вечернего колокола… Вам не приходилось бывать в церкви Санта-Мария дель Пьянто, синьор, иначе бы вы знали, какой мрак царит в этом старинном храме. Не успел стихнуть колокол, как у исповедальни в одном из боковых приделов появился человек, так плотно закутанный, что нельзя было различить ни его лица, ни фигуры; он поместился на ступеньках одного из отделений, примыкавших к креслу исповедника; но даже если бы он оделся так же легко, как и вы, синьор, он ничуть не хуже был бы скрыт от стороннего взора: придел освещается только одной лампой — а она очень далеко, у самого витража; иногда, правда, зажигают свечи у гробницы святого Антония — это в противоположном конце, и все равно в храме тогда немногим светлее, чем в этом склепе. Это, несомненно, устроено для того, чтобы кающиеся не слишком краснели, сознаваясь в грехах; да и в самом деле, при таком полумраке больше наберется денег для бедняков: монахи в этом смысле очень приметливы…
— Ты потерял нить повествования! — нетерпеливо перебил слугу Вивальди.
— Да-да, синьор, на чем бишь я остановился? А, на ступенях исповедальни… Так вот, незнакомец опустился на колени и поначалу ничего не мог произнести на ухо исповеднику: только тяжкие стоны его были слышны по всему проходу. Вы должны помнить, синьор, что монахи в церкви Санта дель Пьянто принадлежат к ордену кающихся, облаченных в черное; и особо закоренелые грешники иногда приходят именно сюда за советом, как им поступить. Случилось так, что в кресле сидел тогда сам главный исповедник — отец Ансальдо (по обычаю, соблюдаемому в канун
Святого Марка); мягко укорив грешника за чересчур громкий возглас, он увещевал его умерить скорбь, но кающийся отозвался еще более горестным, хотя и приглушенным стоном и приступил к исповеди. В каких грехах он изобличал себя — мне, синьор, неведомо: ведь священник, как вы знаете, ни под каким видом не должен открывать тайну исповеди, кроме самых что ни на есть исключительных случаев. Услышанное, однако, было столь поразительным и чудовищным, что главный исповедник сорвался вдруг с кресла, бросился к галерее, но по дороге рухнул как подкошенный и забился в страшных судорогах. Понемногу придя в себя, исповедник спросил у окружающих, покинул ли церковь тот грешник, которого он только что выслушивал; он прибавил также, что в случае, если тот еще находится здесь, необходимо его задержать. Отец Ансальдо попытался описать по мере сил фигуру, которую смутно видел, когда она приближалась к исповедальне, но при одном воспоминании об исповеди у него опять едва не начались судороги. Один из духовников, устремившихся по приделу на помощь упавшему отцу Ансальдо, вспомнил, что человек, отвечавший описанию, торопливо прошел мимо него. Высокого роста, плотно закутанный в белое монашеское облачение, он быстро двигался по приделу к двери, выходившей во внутренний двор монастыря; духовник, однако, обеспокоенный нездоровьем главного исповедника, не обратил на него особого внимания. Отец Ансальдо решил, что это тот самый кающийся; призвали сторожа и спросили, не проходил ли мимо него такой человек; тот ответил, что за последние полчаса никто из ворот не вышел (возможно, так оно и было, синьор, если мошенник отлучился со своего поста). Далее, сторож упорно настаивал на том, что за весь вечер никто в белых одеждах близ церкви не появлялся, чем и доказал свою бдительность: ведь если он бодрствовал, то как мог не заметить неведомого посетителя? Как тот мог проникнуть в монастырь и невозбранно покинуть его?
— Так ты говоришь, он был одет в белое? — спросил Вивальди. — Если бы облачение было черным, я решил бы, что это тот самый монах, мой мучитель.
— Верно, синьор! Мне это и самому приходило в голову, — согласился Пауло. — Переменить одежду нетрудно, но если бы дело сводилось только к этому…
— Продолжай, — поторопил слугу Вивальди.
— Заверения сторожа убедили святых отцов в том, что незнакомец укрылся в стенах обители; обыскали весь монастырь, до последнего закоулка, но никого из посторонних не нашли.
— Это, конечно, тот самый монах, — проговорил Вивальди, — хотя и в другом облачении; на свете нет второго существа, способного держаться столь таинственным образом!
Речь его прервал глухой стон, показавшийся его расстроенному воображению стоном умирающего. Пауло тоже вздрогнул; оба напряженно прислушались в тягостном ожидании.
— А! — проговорил наконец Пауло. — Это всего-навсего ветер.
— Больше ничего не слышно… Продолжай, Пауло.
— И вот с тех самых пор, после той необычной исповеди, — возобновил рассказ Пауло, — отец Ансальдо уже не был сам собой; он…
— Не сомневаюсь, что он сам был причастен к преступлению, открытому на исповеди, — заметил Вивальди.
— Нет-нет, синьор, я ни о чем подобном не слышал: события, которые позже последовали, свидетельствовали об обратном. Спустя месяц — или около того — одним душным вечером, когда монахи возвращались с последней службы…
— Тише! — прервал его Вивальди.
— Я слышу, кто-то шепчется… — Пауло сам перешел на шепот.
— Не шевелись! — приказал Вивальди.
Оба настороженно вслушались: тишину нарушал невнятный ропот, похожий на отдаленное бормотание; нельзя было сказать с уверенностью, откуда доносились приглушенные голоса — из смежного помещения или же из склепа, находившегося внизу, под полом. Речи то стихали, то делались громче: те, кто переговаривался между собой, очевидно, старались беседовать возможно тише, как будто боялись, что их услышат. Вивальди пребывал в нерешительности, не зная, что лучше — затаиться или просить о помощи.
— Примите во внимание, синьор, — заметил Пауло, — что мы легко можем умереть с голоду, ежели только нам недостанет духу окликнуть этих людей — или кем бы они там ни оказались.
— Недостанет духу! — вскричал Вивальди. — Мне ли, несчастнейшему из смертных, бояться кого-то? О Эллена, Эллена!
Вивальди тотчас же принялся громко звать тех, чьи голоса слышал; в этом ему усердно помогал Пауло, однако их продолжительные возгласы остались втуне: на их призывы никто не откликнулся — и даже неясные звуки, достигавшие их слуха, совершенно прекратились.
Изнуренные бесплодными усилиями, пленники растянулись на полу темницы, отказавшись от всех дальнейших попыток обрести свободу раньше того времени, когда на помощь им придет утренний свет.
Вивальди утратил всякое желание просить Пауло докончить рассказ. Едва ли не отрешившись от всех надежд, он не мог проникнуться особым интересом к судьбам незнакомцев: ему уже стало ясно, что повествование никак не касается Эллены и нового о ней он ничего не узнает; да и Пауло, надорвав голос до хрипоты, рад был возможности помолчать.