Итальянская тетрадь (сборник)
Шрифт:
Каждый божий день начинался для него со страха: она все знает, – а вечером он вздыхал с облегчением: пронесло, на этот раз пронесло. Надолго ли?.. Он нуждался в материальной поддержке фон Мекк и не меньше – в ее слепой вере в его талант – Надежда Филаретовна задолго до всех музыкальных знатоков увидела в бедном консерваторском профессоре и композиторе-неудачнике гения, который станет в ряд с величайшими из величайших, ему нужна была и она сама в... письмах. Чайковский не мог ответить на любовь Надежды Филаретовны так, как ею трепетно ожидалось, он не мог быть ей «милым мужем», но последнее имя, которое он произнес, умирая, было: «Надежда»...
К тому времени добрые души сумели донести
Грусть – превосходный материал для лирического творчества, но Чайковский не стал бы Чайковским, если б работал только на этом материале. Трагическое давно уже наращивалось в его музыке, а в том душевном состоянии, в котором он находился после утраты самого близкого духовно человека, в предчувствии конца, овладело им безраздельно. Шестая симфония могла и должна была появиться только в это время. Чайковский заглянул в глаза смерти и не отпрянул в ужасе и отчаянии. «Патетической» назвал он симфонию, не оставив себе иллюзии, что за смертью есть что-то, кроме пустоты, и принял такой исход, ничуть не обесценивающий чуда жизни.
Через несколько дней после исполнения симфонии Чайковскому на собственном опыте довелось проверить истинность своего художнического отношения к небытию. Это, пожалуй, единственный в истории искусства случай такой страшной и окончательной проверки искренности и правды. И Петр Ильич не дрогнул.
Нельзя дважды приговаривать к смерти, но можно умерщвлять память о человеке, восхваляя ушедшего за качества и свойства, ему не присущие. Во всем огромном мире ведома правда о мученической жизни Чайковского, искупившего этой мукой то, что искупать не нужно, и о страшном исходе. Только соотечественники так стерильно чисты, что просто не могут принять правду о жизни и смерти того, кто ввел российскую свирель в мировой оркестр. Как это жестоко и как больно!
Не надо пышных жестов. Но может, пора уже благодарно и покаянно принять истинный человеческий образ великого художника – мученика и жертвы.
Сто лет назад неожиданно оборвалась жизнь Петра Ильича Чайковского. Он только что закончил и исполнил Шестую симфонию («Патетическую»), лучшее, как он знал, а вскоре это поймут и другие, свое произведение, был на подъеме душевных и телесных сил, и вдруг – короткая болезнь и смерть. Как официально считалось – от холеры. Да, в Санкт-Петербурге свирепствовала холера, ежедневно люди в халатах с капюшонами, похожими на одеяние святой инквизиции, собирали и увозили для сожжения трупы несчастных. Но тело покойного композитора не сожгли, ему повелением государя-императора Александра III устроили соборные похороны. Для прощания открытый гроб был выставлен в Казанском соборе – честь, которой удостаивались лишь августейшие особы и высшие сановники.
ЗАГАДКИ ЧАЙКОВСКОГО
Петербург недоумевал. Было известно, что Петр Ильич перед своей болезнью на глазах брата Модеста, племянника и слуги как-то очень театрально выпил стакан сырой воды. Как мог допустить такую
Вот версия, которая мне лично кажется единственно правдоподобной. Петра Ильича приговорили к самоубийству бывшие соученики по школе правоведения. Один из них служил в Собственной Его Императорского Величества канцелярии, и ему попалось письмо-донос от некоего барона, обвинявшего Чайковского в попытках совратить его юного сына. О том, что Петр Ильич был перевертень и никогда не знал женщины, было известно всем сколько-нибудь близким ему людям. Из четырех братьев Чайковских лишь старший обладал нормальной физиологией, трое остальных, поразительно между собой схожих, скрывали в себе женскую суть. Наткнувшись на письмо, чиновник испугался, что Александр III, отличавшийся строгой нравственностью, не только покарает Чайковского, но и распространит гнев на всю адвокатскую корпорацию. Он собрал однокашников и сообщил им о своем открытии. Они вызвали Чайковского и поставили его перед выбором: или добровольный отказ от жизни, или общественный скандал и позорный суд. Петр Ильич не колеблясь выбрал первое. Что было дальше, известно. Когда Александр III узнал подноготную смерти любимого композитора, он разрыдался и сказал: «Какие дураки! У нас баронов хоть завались, а Чайковский один». И распорядился о торжественной тризне...
Такова загадка смерти Петра Ильича. С ней связана загадка его страдальческой жизни. С младых ногтей он боялся, что его «позорная» тайна станет всеобщим достоянием и приведет к тяжкой каре. Другие – те же братья его, или поэт Апухтин, или, скажем, Марсель Пруст, позже – Мережковский, Кузмин, Сомов, Дягилев следовали физиологической неотвратимости влечения и не делали из этого трагедии. Но Петр Ильич мучительно пытался одолеть природу. В молодости он увлекся певицей Дезире д’Арто и поторопился сделать ей предложение. Она вдохновляла его музыку, и он серьезно верил, что с ней придет к нему избавление от кошмара его жизни. Но бракосочетание все откладывалось, и неожиданно Дезире оказалась замужем за дураком-баритоном, гастролировавшим с ней в России. Петр Ильич с тайным чувством облегчения и грустью во взоре принял «удар судьбы», отозвавшись на него лучшим своим романсом «Средь шумного бала».
Россия, словно разборчивая невеста, всегда была сурова к своим гениям, не спеша сказать им желанное: да! Сколько их уходило непризнанными или полупризнанными: Тютчев, Лесков, Аполлон Григорьев, Страхов, Иннокентий Анненский, художник-жанрист Федотов, Рахманинов-композитор (как исполнитель он пользовался полным признанием). Петр Ильич, уже всемирно прославленный, у себя на родине лишь в последние годы жизни занял то место на музыкальном Олимпе, которое давно уже должно было принадлежать ему по праву.
Очень хорошо входить в искусство целой компанией – в окружении друзей-единомышленников. Так было с передвижниками и «мирискусниками» в живописи. А в музыке – с «кучкистами», поддержанными громогласным Стасовым. Музыкальный Петербург, приверженный национальному началу, на дух не переносил московских музыкантов и особенно «одиночку» Чайковского, не рядившегося в стилизованный русский кафтан.
С Чайковским обходились сурово даже расположенные к нему люди. Его друг по консерватории и влиятельный музыкальный критик Ларош позволял себе печатно такие окрики: «Если ты маленький, если ты серенький, то какое еще „фортиссимо“?!»