Итальянский фашизм
Шрифт:
На Италию прочно установился взгляд как на страну воспоминаний, как на очаровательный исторический музей. Ламартин называл ее «страною мертвых». Так же высказывался о ней и наш Герцен: «Рим – величайшее кладбище в мире, величайший анатомический театр, – писал он в 1850; – здесь можно изучать былое существование и смерть во всех ее фазах» [88] . Немецкие ученые именовали итальянцев «хаотической расою», а Рим – «столицею хаоса»…
Эпоха Risorgimento, в сущности, не слишком изменила эту твердо установившуюся за Италией и итальянцами репутацию. Если для Германии объединение являлось мощным, исторически созревшим, политически действенным и культурно органическим процессом, то в Италии обстановка складывалась иначе. Мудрая дипломатия Кавура и поддержка французских войск – эти основные факторы создания итальянского государства – были чересчур внешни и недостаточны для внутреннего сплочения, оформления, укрепления итальянской нации [89] .
88
А.И. Герцен, «Полное собрание сочинений и писем», т. VI, Петроград, 1917, с. 13.
89
См. об этом интересные замечания у П.М. Бицилли, статья «Фашизм и душа Италии», с. 323 и сл.
Для нации необходимо национальное самосознание, сознание общности исторического прошлого и культурных традиций. С этой точки зрения романтическое воскрешение античных и средневековых образов, вдохновенно осуществляемое итальянской современностью, есть одновременно и симптом, и фактор национальной «ревалоризации». Богатая и благородная латинская культура – плодотворное лоно притязательной государственности. «Сильнее всего в нем, – говорил о своем народе Вергилий – любовь к отечеству и жажда славы».
Трудно, однако, сказать, к чему приведет нынешнее национальное оживление Италии, воздвигнутый ею культ «обожествленной Нации». Римская идея может стать ее гибелью, если превратится в манию, в одержимость, в idee-fixe. «Четвертому Риму не быть» – гласила древняя русская мудрость. Тем более не быть ему в… Риме!
От Капитолия до Тарпейской скалы один шаг. Разумные предостережения, со всех сторон осаждающие Муссолини, настолько хорошо обоснованы и по содержанию своему настолько элементарны, что сам он, несомненно, не может с ними не считаться. В концерте великих держав Италия все же неспособна на первые роли. Есть поэтому нечто непреодолимо фальшивое в итальянском «мессианизме». В известных пределах он еще, пожалуй, имеет свое оправдание в качестве «инструментальной» идеи, но в качестве возбуждающего национальную энергию и патриотический пыл допинга, – но трудно его принимать всерьез. Наше время – не век Наполеона, да и Италия все-таки еще не Франция тогдашних масштабов. Поэтому многое будет зависеть от искусства, от осторожности и дальновидности итальянской внешней политики. До сего времени Муссолини не переходил опасной черты и, не скупясь на «римское жесты», на деле умел проявлять надлежащую гибкость. Окажется ли он Бисмарком новой Италии или ее Вильгельмом II, – покажет будущее. Кое в ком его политика пробуждает в памяти образ Наполеона III: печальная аналогия! [90] . Сам он охотно уподобляет себя Кавуру, противополагая его демократическому доктринеру Маццини (речь в палате 15 июля 1923).
90
См. статью «Fascist Rule after Five Years» в журнале «The Round Table», 67, London, 1927. Автор посвящает специальную главу статьи конкретному сопоставлению режимов Муссолини и Наполеона III. По его мнению, «вторая империя и итальянский фашизм имеют много сходных черт» (с. 507).
Но уже одни эти уподобления – Бисмарк, Вильгельм, Наполеон III, Кавур – свидетельствуют, что в области самих задач внешней политики фашизм не вносит в историю каких-либо существенно новых мотивов и моментов. Будучи, с одной стороны, преемственным продолжением политики старых итальянских правительств, с другой стороны он представляет собою достаточно знакомое современной Европе явление националистического империализма. Некоторые, правда, считают, что в этом словосочетании кроется внутреннее противоречие: империализм есть отрицание принципа национальностей. Возможно. Но это противоречие жизненно и диалектично: национализм, развиваясь, «становится собственной противоположностью». Так было, так есть.
С этой точки зрения фашизация всех стран не только не разрешила бы удовлетворительно проклятой проблемы международного мира, но, напротив, оттеснила бы с напряженною остротой всю безнадежность попыток ее разрешить в рамках наличной идейно-политической и экономической системы. Фашисты подчас говорят о «фашистских соединенных штатах Европы». Трудно представить себе понятие более нескладное и внутренно порочное: нечто вроде «союза эгоистов» в известной концепции Макса Штирнера. Любопытно, что сами авторы, разъясняя это понятие, подчеркивают, что его содержанием будет «итальянизация всего европейского континента». Но, однако, могут ли, скажем, английские или германские фашисты безропотно «итальянизироваться»? Совершенно очевидно, что английский фашизм стремился бы «сделать мир английским» (согласно фразе проф. Крэмба), а германский
91
Шпенглер, цит. соч. с. 83-85.
Фашистская картина истории несовместима с какими-либо «соединенными штатами». Либо повсеместный фашизм, – и тогда «гегелевская» панорама исторической диалектики, либо существенно иная, новая концепция государства, – и тогда «соединенные штаты». Между этими двумя пределами – ближе к первому – вьется змеящийся путь реальной исторической жизни. Русская революция всецело проникнута пафосом второго предела, идеей грядущего международного братства, что, впрочем, не мешает ей в своей реальной политике отдавать надлежащую дань и упрямой «гегелевской» необходимости…
Но почему же все-таки Муссолини упорно твердит о том, что «мы представляем собою в мире новое начало»?
Он противополагает фашизм «всему миру демократии, плутократии и масонства, одним словом, всему миру бессмертных принципов 1789 года». Тут он в известной мере прав. Трудно отрицать, что фашизм знаменует собою явственный кризис формальной, арифметической демократии и старого абстрактного легализма. Этот кризис выражается в различных формах, – сам по себе принцип демократии гораздо более сложен, глубок и жизнеспособен, нежели те или другие внешние его воплощения. Но в итальянском фашизме – наиболее радикальная и острая форма его кризиса. Арифметику сменяет высшая математика и место абстрактной легальности занимает конкретный иерархизм. Прямую аналогию фашизму в этом разрезе представляет собою, конечно, русский большевизм [92] . В странах более прочной демократической культуры процесс идет иными путями.
92
Ср. об этом характерные замечания у Alfred Weber, «Die Krise des».
Фашизм выступил на историческую арену как массовое движение. В этом его своеобразие. Муссолини – сам человек массы – «взял» массу изнутри, угадав ее смутные порывы и безотчетные чаяния, учтя ее интересы. В конечном счете, не «шайка насильников», – сам «народ» ликвидировал старый итальянский парламентаризм. Сам «народ» пошел за дуче. Было бы ошибочно игнорировать, что широкие народные слои – крестьянские и рабочие – так или иначе приобщены к фашистскому государству и его деятельности, обрабатываются им, втянуты в политику новой власти. Можно по разному объяснять этот факт и оценивать его, но нельзя не считаться с ним.
Выдвинулся новый правящий слой, определивший себя в централизованной, военизированной партии, в идейно организованном меньшинстве, в «элите». Мы видели, что именно партийной элитой, а не корпоративным принципом, формально и по существу демократическим, определяется ныне стиль итальянской государственности. Государство строится сверху вниз, а не снизу вверх. Невольно вспоминаются некоторые элементы просвещенного абсолютизма. Русский писатель А. Амфмтеатров, большой поклонник фашизма, в одном из своих фельетонов так определил нынешний итальянский режим: «демократическое самоуправление под аристократической верховной властью». Вряд ли, однако, можно принять это определение без оговорки. «Аристократическая верховная власть», т.е. партия, оказывается на деле чем-то множественным, вездесущим, всепроникающим. Она всюду и везде. «Демократическому самоуправлению» остается весьма немного, а если оно и есть, то в условном смысле: аристократия (партия) «овладела демократией». На двоякой иерархи покоится фашистский строй: 1)иерархии партии и народа и 2)иерархии в самой партии.
Однако не следует все же впадать в чрезмерную односторонность и вовсе отметать корпоративное начало в государстве фашизма. Национальные синдикаты скованы партийной диктатурой – «убеждением и принуждением». Но все же и диктатура, если она хочет оставаться прочной, не может не прислушиваться к массам, не должна отрываться от них. Исследователи фашизма довольно единодушно подчеркивают эту сторону дела. «Муссолини, – пишет, например, советский автор Пашуканис, – имея в своем распоряжении массовую политическую организацию, которая включает в себе мелкобуржуазные и даже пролетарские слои, может балансировать. Но, с другой стороны, чтобы иметь ее в своем распоряжении, он должен делать ей известные демагогические уступки» [93] . Иначе говоря, он не может не проявлять заботливости о рабочих. Пусть синдикаты опекаются правительством, – самый факт их существования, как массовых организаций, чреват возможностями, насыщен собственной логикой. Чтобы руководить индустриальной демократией, политическая диктатура должна быть или, по крайней мере, успешно казаться властью социального прогресса.
93
Пашуканис, цит. соч., с. 70-71. Аналогичное замечание Клары Цеткин приведено в главе 9 настоящей статьи.