Иуда
Шрифт:
То была Мария Магдалина. Она, по-видимому, смотрела на них. Внезапная мысль мелькнула у Него; он как будто взвесил ее и потом сказал:
— Ты слишком одинок, Иуда. Пойдем со мной — вон там Мария Магдалина… Я хочу, чтоб вы узнали друг друга.
Иуда испуганно посмотрел на него и беззвучно повторил: «Мария Магдалина!»
— Да, и она тоже держится одиноко. Пойдем; Я хочу, чтоб вы узнали друг друга.
Иуда все время смотрел на него, но постепенно его испуг сменился удивлением.
— Ты хочешь этого, — пролепетал он, затем сделал порывистый, отклоняющий жест.
— Нет, я не пойду, — жестко произнес он.
Иисус не
Иуда с возрастающей тоской следил за тем, как Он удалялся.
«Он уходит», — думал он: «уходит, не оказав мне помощи! Почему же Он мне не поможет? Или Он не в силах мне помочь? Всем другим Он умеет помочь, а мне нет, мне нет!»
Из всего сказанного Иисусом только одно пустило корни в душе Иуды, и это были слова: «Иуда, ты не веруешь в Меня!» Они постоянно звучали в его ушах с этой минуты, преследуя его сомнениями и вопросами.
Он отвечал: «Это неправда, ведь я люблю Его, так как же мне не веровать в Него!»
Но этот ответ не давал ему, однако, успокоения. Он чувствовал, что есть все-таки мрак, в который он тщетно старается внести свет, есть гложущее сомнение, которое он тщетно ищет убить.
То, что он во время этого разговора сказал Иисусу, вырвалось из глубины его сердца, неясное, неуверенное, тоскливое, каким оно бродило в нем. Чувство, привязывавшее его к Иисусу, было столь же сильно, как и прежде, сделалось, быть может, еще сильней, по крайней мере, горячей и сознательней; но оно не было больше счастием, а было мучением, снедающей тревогой, полной самоупреков, сомнений, непонятных призывов. Оно не нежилось больше в солнечном сиянии, не звучало заодно с пением птиц, с шелестом листьев, с плеском волн, со всей неуловимой мелодией природы; все это, как бы вторившее прежде издалека ликовавшему внутри его сознанию, превратилось теперь во враждебные, угрожающие силы, производившие натиск на его душу и в дребезги разбивавшие гармонию. Он боялся и думал даже, что ненавидит эту природу, пышная красота которой, развернувшаяся теперь во всем великолепии лета, давила ему душу, как кошмар: ему казалось, что любовь его к Иисусу точно заглушается чужими, непонятными голосами, что он точно заблудился в неведомой стране с чуждым ему языком, с жизнью, которой он жить не мог, и пустыня, сумрачная, бесплодная пустыня являлась для него его настоящей отчизной, настоящей почвой для его воли и стремлений. В пустыне, — вот где любовь его к Иисусу могла достичь своего полного расцвета, питаемая лишениями, бичеванием и постом, — в ненависти к жизни и всем ее наслаждениям, и, когда он в одиночестве вызывал перед собой образ Иисуса, то Его окружала пустыня, и в чертах Его отражалась ее мрачная, угрюмая красота.
Но все это пока еще бродило в нем смутно и неясно, и он не понимал еще, почему это так, и как совершилась в нем эта перемена. На исчезнувшее счастливое время он оглядывался со смешанным чувством удивления и безнадежной тоски; он не в состоянии был постичь, что это, действительно, он так чувствовал и так жил, но ему страстно хотелось бы снова растворить свое я в этом блаженном сне. Почему он очнулся от него, что пробудило его? Порой он думал: «это Иоанн мстит мне из своей могилы».
Тогда случилось нечто, озарившее для него внезапным светом его внутренний мир и сделавшее смуту в его душе вполне ясной и сознательной, сделавшее ее борьбой между двумя несоединенными силами.
С тех самых пор, как ученики образовали из себя замкнутую, обособленную общину, все настоятельней чувствовалась ими потребность иметь кого-нибудь, кто заботился бы об их нуждах и хранил бы у себя общие деньги. И то один, то другой из них брал на себя эту обязанность, но это приводило только к пререканиям и несогласиям. Поэтому, они и уговорились передать кому-нибудь одному из своей среды постоянное заведывание этим делом, а выбрать этого заведующего предоставили Иисусу.
К их удивлению и досаде, выбор Его пал на Иуду. Опять этому пришельцу было оказано предпочтение.
Но, когда Иуда услыхал свое имя, его охватил смертельный испуг, и с полной страха мольбой взглянул он на Иисуса.
Тогда он встретил его серьезный, ободряющий взор, и ему стало стыдно. «Он сам так хотел», — подумал он и с горькой покорностью подчинился своей судьбе. Он смутно понимал, что в том, что Иисус выбрал именно его, заключался глубокий смысл, и, тем не менее он думал одно мгновение, что в состоянии возненавидеть Его за это.
Но теперь ему стало ясно, почему пропали его покой и счастье: это его прошлая жизнь поднималась из забвения и старалась вновь отвоевать его себе.
Часть вторая
I
Когда приближается осень и дни становятся короче, тогда природу охватывает жгучее стремление еще раз развернуться во всем своем великолепии и красоте; тогда точно лихорадка горит у нее в крови; соки пробиваются наружу, упиваются светом, алеют и пламенеют; тогда ровный, мягкий цвет летней зелени переходит в неспокойное и изменчивое многообразие знойных, жгучих красок; тогда лес стоит весь в огне, прекрасный и роскошный, как никогда, но и более, чем когда-либо, печальный, потому что под всей этой красотой кроется предчувствие тления. И это предчувствие разрушает ее, тихо и незаметно, а лихорадка, горящая в желтеющих листьях, тоже разрушает их, и осень надвигается неумолимо.
Затем приходит наконец день с высоким, бледно-голубым небом и прохладным, прозрачным воздухом, а после этого дня морозная ночь. И тогда среди холодной, безмолвной ночи, природа в последний раз вступает в бой, — вступает в бой со смертельным врагом своим, холодом.
Когда же наступает утро, и солнце красным диском поднимается над горизонтом, а мороз сверкает на листьях и на траве, тогда борьбе приходит конец; лихорадка перегорела, и листья неумолимо падают один за другим.
По Иудейской стране проходила осень. В Галилее она красовалась в совершенно летнем изобилии, разрушая одно, помогая другому созревать; она косила последние остатки луговых цветов и оставляла поле в темно-желтом великолепии, обрывала зеленую листву и заставляла рдеть виноград, обременяла ветви плодовых деревьев и наполняла доверху корзины собирателей фруктов. В жаркие дни над синей гладью Генисарета и над переливчатыми склонами гор скользили тени облаков; по вечерам, когда солнце садилось, высокие вершины пламенели как бы внутренним огнем; но ночью холодный ветер мчался с высот, бросался в долины, выл в ущельях, чуть не сметал мелкие селения и усыпал свой путь тысячами падающих листьев.