Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
На третьи сутки, что ли, шторм вовсю разошелся. А нам-то уж и так хватает. Все лежачие, голову поднять сил нет. А на палубе, слышим, крик: в машинном отделении — течь!
Ну, значит, всё… В этот-то момент трогает меня кто-то за плечо. Развернулся, смотрю — сосед, слабый такой, с бородкой и в очках, из докторов либо учителей. Белая кость, одним словом, а кличка словно у какого жулика — Раскист чи Троктист… Трогает он меня и бормочет: смогу ли я выбраться по трапу на палубу? «Не знаю, — говорю ему, — вряд ли… На тот свет, мол, лыжи навастриваю.
Человечек весь зеленый и облеванный, но твердо внушает мне, что ни рая, ни ада нету и пойдем мы запросто к чертям, на кормежку рыбам. Но чтобы человечество окончательно не потеряло нас из виду, хорошо бы, мол, оставить свой последний адрес в запечатанной бутылке. Так, мол, все терпящие крушение делали. «Вот тут у меня все заготовлено, — хрипит через силу Троктист. — Но не могу сам этого сделать, поскольку не хватает сил на три ступеньки выше подняться… Да и ураган страшный, того и гляди, с палубы смоет». — «Что в бутылке-то?» — спрашиваю. «Сообщение, — отвечает. — Такого-то числа в Баренцевом море утоп речной теплоход с этапом переселенцев, заброшенных в открытое море на верную гибель». История, мол, спросит за нас…
Останин задохнулся и несколько минут сидел молча, протянув руку, собрав пальцы в щепоть. Глыбин догадался, скрутил завертку и сунул ему в руку. Дал прикурить.
— Взял я бутылку, полез по трапу, — рассказывал Останин. — Голову высунул — мать моя родная! Рвет, колотит ветер, свету белого не видно. Проще простого бутылку швырнуть. Ну, кинул… И тут хлобыстнуло меня волной, кинуло, как лягушку, к борту. «Вот, думаю, когда настоящий конец подходит…» Вдруг кто-то меня за воротник схватил, потащил к рубке.
Оглянулся — матросик. Скалит зубы наперекор стихиям. «Что ты, — говорит, — спятил? Куда лезешь?!» Я ему: «Один черт погибать!» А он зубы скалит: «Обмарался, бандитская душа! Припекло? А дыру, между прочим, законопатили, капитан, как водится, на мостике! Живы будем, не помрем!»
Гляжу на мостик — там двое в плащах с капюшонами стоят, как моржи. Усы обвисли, а море их раз за разом окатывает с ног до головы. «А с капитаном кто?» — кричу. «А это ваш начальник, тоже третьи сутки с мостика не сходит!»
Спустился я кое-как в трюм, начало меня сызнова укачивать, а я не поддаюсь — не до этого мне. Душа заболела у меня за ту проклятую бутылку, что я бросил! Не след было бросать! Зазря и себя до времени схоронил и людей… Зачем? Из какой корысти?..
И не один раз приходила мне на ум та бутылка, и всякий раз муторно становилось на душе, Степан… И так и этак я поворачивал жизнь, смотрю — что-то со мной неладно. Люди всем табором живут, а ты — всю жизнь один. Плохо ли, хорошо у них — они завсегда вместе, а ты, как горелый пень, один, и всегда у тебя плохо. Вот, брат, какая закорючка. И Троктист — он тоже не дождался никакой истории, чтобы за него вступилась. Помер он от непривычки к лесному делу спустя время — и все. Теперича, если кто бутылку ту поймал, что подумает? А у меня сын в армии, лейтенант!.. — Останин горестно
Глыбин вдруг сел на топчане, поджав по-узбекски ноги. Казалось, его оглушили последние слова Останина.
— Сын, говоришь, в армии? И жена небось жива? — хрипло, через силу выдавил он из себя.
— Жива… — вяло подтвердил Останин.
Глыбин торопливо расстегнул ворот, заскорузлыми пальцами царапнул костлявую грудь.
— А у меня — никого. Прошлым летом всех похоронил! На моих глазах — жену и детей… Эвакуировались… Потом я в этакую глушь кинулся, как с моста в воду! Только не вышло! Нету такого места, чтобы позабыться, брат!..
Он встал и тяжело, как пьяный, пошел прикуривать. Наверно, десятую цигарку за вечер.
Иван Останин, занятый собственными воспоминаниями, для порядка вздохнул: у каждого, значит, свое горе… Зато Алешка Овчаренко удивился не на шутку. Он выскочил из-под одеяла, удивленно таращил глаза вслед Глыбину.
Какая семья, какие дети? Придумал их, что ли, Степан? Судя по его здешней славе, Глыбин не имел семьи и тем более детей. Это был старый северный бродяга, истоки его славы таились где-то в глубине нэпа, в сумеречной мгле Соловков, туманных рассветах Беломорканала.
Времени на размышления, впрочем, на Пожме почти не полагалось — к шести часам утра нужно было успеть отдохнуть, чтобы справиться с нормой на лесоповалке. Алешка отвернулся к стене, поджал усталые ноги и задремал.
В полночь он проснулся от крика.
С трудом продрав глаза, Алешка хотел было по привычке выругаться, но вовремя заметил, что потревожил спящих поселковый завхоз, человек оборотистый, с которым спорить не следовало.
— Лежебоки, черти! До чего барак довели, а? — орал завхоз вовсе не ко времени. — Когда я вас научу по-человечески жить?
— Заостряй, заостряй вопрос-то! Людям спать нужно, — прервал его Глыбин.
Костя сбавил горячность:
— Завтра днем тут уборку будут делать. Белить, клопов шпарить, барахло ваше трясти. Все утром сложите, чтобы девчонкам лишнего не таскать! Пыль выбить!
— Откуда уборщиц выписал? — поинтересовались из-за печки.
— Приехали там с буровиками две… Не видали еще? Пока бурения нет, расторопный начальник их в уборщицы определил…
Когда завхоз упомянул о девушках, Алешка сразу одолел дремоту.
— Зачем в уборщицы? — с недоумением спросил он.
— Не по тебе товар! — желчно сказал Ухов. — Уж если им отдельный номер сразу изволили дать, то тут расчет ясный!
В словах завхоза была, конечно, некая доля обидного пренебрежения в отношении самого Алешки («Не по тебе товар!»). Однако сейчас его больше задел другой, тайный смысл, касающийся, как показалось Алексею, нового начальника.
— А и трепач же ты, Константин Крохоборыч! — недовольно сплюнув, заметил Алешка. — Человек не успел еще как следует приземлиться…