Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
— Голодовку — вали, голодай! Догони людей, которых недокармливал целый год. А насчет забастовки — ни-ни! — спокойно сказал он Самаре. — Забастовки не полагается, поскольку требования у тебя незаконные. А попросту говоря — шкурные. Чтобы завтра был со всеми на делянке, слыхал?
Неизвестно, чем бы окончилась эта беседа, если бы ее не прервали. Федя Кочергин ворвался с расстроенным лицом и сразу выпалил:
— Бажуков-то у меня пропал, Николай Алексеич!
— Какой Бажуков? — машинально спросил Горбачев, а старик Рочев тревожно привстал, горбясь,
— Ну, помбурильщик, за которым вы послали сейчас! Письма на днях пришли — у него, оказывается, брата убили. Ну, я ему разрешил в этот день на работу не выходить в зачет отгула. И поскольку человек всю ночь проплакал. А теперь его второй день как нет.
— Куда же он мог подеваться? — Николай встревоженно глянул в сторону старика.
— Может, домой? — неуверенно спросил Федя.
— Какой там! Из дома к нему гости!
— Я боюсь, как бы он не двинулся с тоски куда глаза глядят. У него характер вовсе лесной: задумает — потом колом не выбьешь.
Дело принимало серьезный оборот.
— Он комсомолец?
— Вместе вступали.
— Как же это получается? Торопова мне в первую голову за такие штуки ответит! Где же организация у вас? — все больше ожесточался Николай.
— Такой уж случай, Николай Алексеич. Он не дезертир, голову на отрез отдам. И организация тут ни при чем…
— Хорошо, на всякий случай нарочного в город пошлем, а там посмотрим. Если явится — сразу с ним ко мне!
Старик, не отнимая дрожащей сухой ладошки от морщинистого уха, тянулся к Николаю:
— Что такое?.. Пропал, что ли, оголец? Ах ты беда какая!
Самара вдруг отскочил к порогу, завизжал радостно:
— Ага-а-а! Бегут люди-и-и! Бегу-у-ут! Все известно будет, где следовает!!!
Николай шагнул к нему, сжимая кулаки.
Кажется, впервые за всю свою жизнь Николай потерял самообладание. Но Самара вовремя убрался из кабинета.
Отдышавшись, Николай выпроводил Кочергина и остался наедине со стариком. Разговор предстоял нелегкий…
12. Минута откровения
Человеку с обязывающим и нелегким званием — руководитель не просто бывает сжиться с людьми. Неведомо как, но всякое его слово, каждое, вовсе не претендующее на внимание людей движение становятся известны окружающим. За ним наблюдают придирчивыми глазами, испытывают на каждом шагу и примут, лишь убедившись в какой-то единственный день, что этот руководитель свой, нужный им человек.
Николай не знал этого, не очень-то оглядывался в поступках. Зато он прекрасно сознавал свою неопытность и очень осторожно подходил к серьезным вопросам. И ему прощали в мелочах…
В последние дни, в особенности оторвавшись от участка на время поездки в Лайки, Николай почувствовал, что в нем произошла очень важная перемена: он узнал власть дела, его увлекающую и захлестывающую силу. Север стал близким, нужным ему.
Он и сейчас рвался на фронт. Но череда рабочих дней уже приживила его к Пожме. Здесь было его
Каждое его действие, каждое слово преследовало одну несложную цель: работать как можно больше. Работать самому и увлекать, а может, попросту и заставлять других, — время не оставляло ни минуты для иных целей, в том числе и для недоступной покуда личной жизни.
Николай не жалел себя, по суткам не снимая промасленной брезентовой спецовки, и это в конце концов не проходило даром.
К концу смены на первую буровую пришел Шумихин. Он знал, что искать Горбачева теперь нужно либо у Кочергина, либо у Золотова.
— Чудеса, Николай Лексеич, истинное слово — чудеса! — завопил он сквозь шум ротора. — Скажу — так не поверишь, пра!
Николай вытер тряпкой руки, стряхнул с куртки капли глинистой жижи и вышел на мостки.
— Глыбина прорвало, Николай Лексеич! Третью норму доколачивает на повале!
— Серегина, что ли, решил перегнать? — не удивился Николай.
— Не-ет! С утра еще предъявил ультиматум: «Ставьте подальше от бригадира». Что, мол, вы меня за дитя считаете, что ли? Я не разобрался, к чему это он, а сейчас глянул — у него больше пятнадцати кубов наворочено! И все окучивает, хотя не нужно — лошади трелюют. Ему, видишь ты, надо, чтобы вся работа на виду была. Чудеса! — повторил Шумихин, находя, видимо, в этом слове особую прелесть.
Шумихин остался на площадке электростанции принять дневную выработку, а Николай поспешил на лесосеку, чтобы застать Глыбина до ухода с делянки.
Волглые ельники были затоплены дымом. Седые косицы стлались над снежной целиной. Кое-где еще взвизгивали пилы, откликались топоры, но костры уже догорали, время было сворачиваться.
Из густого подлеска, натужно раскачивая головой и подавшись вперед, в хомут, вылезла лошадь; трещали оглобли, скрипела под витым сосновым комлем волокуша. Возчик бежал как-то боком, проваливаясь в снег, размахивая кнутом. И ругался длинно, забористо и злобно. Увидел начальника, замолк.
Николай посмотрел вслед и зашагал по узкой тропе дальше.
В просвете леса, впереди, увидел Глыбина.
Степан в одной рубахе с расстегнутым воротом, без шапки, сидел на высоченном штабеле, свесив длинные ноги в подшитых и даже поверху заплатанных валенках. Мокрые волосы липли ко лбу, маслянисто блестели. У затухающего костра валялась лучковая пила. Натянутое полотно с канадским зубом все еще жарко сверкало отсветом углей, перепыхивающих синим, угарным огоньком.
Прихватив мизинцем кисет, Глыбин старательно вертел самокрутку. Он, как видно, давно заметил начальника, но не пошевелил бровью.