Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
Обгон не давал проходу Алешке. Злился:
— Не брыкайся, когда с тобой человек толкует! Забыл права, рогатик колхозный!
Вот этого Алешка не мог простить. Никаких обидных кличек он не выносил.
— А хочешь? Без отрыва от производства расквашу твой бацильный умывальник? Хошь?! — перед носом Обгона дважды, как напоказ, повернулся граненый, каменно твердый кулак. В глубоком разрезе ворота широко, без волнения, вздымалась высокая грудь Алешки. Под загорелой, похожей на светлую замшу кожей выпирала мощная ключица.
«Вырос,
— Гляди, не пришлось бы!..
Он пугал не зря, Алешка знал, о чем шла речь. Но и это не удержало его.
— Отхожу! — заорал он. — Отхожу, понял? Надоела вся эта муть!
И шагнул на порог. В тот же миг что-то со свистом прорезало воздух, с хрустом вонзилось в дверной косяк.
Алешка отшатнулся. Прямо перед ним, на уровне шеи, дрожал в косяке нож. Волнистая медная рукоять…
— А-а-а! — как от зубной боли застонал Алешка, чувствуя, что заново валится в темную, безвозвратную пропасть беды. — А-а-ах! Н-ну, держись, г-гадюка!
Обгон шарахнулся от крыльца, побежал.
Он промахнулся. Так промахиваются только раз, последний раз в жизни.
Утром приехал милиционер, прошел с Горбачевым к складу. Отперли дверь. Склад оказался пустым. В перекрытии чердака зиял пролом, посреди пола в беспорядке валялись пустые ящики — развалившиеся подмости, по которым Обгон поднялся к потолку.
Милиционер собирался уже уезжать, когда вышедшие на работу лесорубы обнаружили за поселком Обгона. Бандит лежал ничком в талой луже, меж лопаток торчал нож с волнистой медной рукоятью.
При осмотре Горбачев и Глыбин опознали в нем собственность самого убитого.
Дознание, проведенное милиционером, не дало результатов. Дело поступило в архив, а на языке юриста — в длительное производство.
18. Белые ночи
Первомай 1942 года по всей родной земле люди отмечали необычно. Они работали не покладая рук в поле, на лесных делянках, в забоях, цехах и на буровых, копали окопы. В эти дни буровики Кочергина и Золотова выполнили полуторный график, землекопы Глыбина дали по триста процентов вкруговую, девчата Катиной бригады — по две нормы на каждую.
Катя была рада, что в эти дни некогда было задумываться. Она с ужасом представляла себя в безделье, в одиночестве, наедине со своим сердцем, переполненным тоской и раскаянием…
Все, что держало ее в сладком томлении надежды, что минутами становилось источником всеобъемлющей радости, — все это теперь рассеялось, угасло, и она почувствовала себя опустошенной и одинокой. И еще одна боль мучила Катю. Ей казалось, что она сделала непростительное — посягнула на чужую любовь. Ведь где-то на фронте была та счастливая и, наверное, прекрасная девушка, которая верила и ждала встречи с ним и, может, ночи проводила без сна, в тревоге над его письмами…
О, если бы она была здесь! Катя не постеснялась бы отнять у нее любимого! Соперница —
Но она была на передовой. А фронт и люди фронта были для Кати священными, они отдавали свою жизнь и имели право требовать верности и жертв…
Весь день на работе она думала об этом, то комкая пальцами концы пестрого платка, завязанного по-бабьи вокруг шеи, то сама брала топор и со злостью принималась рубить и корчевать ельник, чтобы как-нибудь прервать тягостные размышления.
Вечером умылась, переоделась и пришла к девчатам в общежитие. Посидела с Дусей Сомовой — та вышивала накидку на подушку, собиралась замуж. Зина Белкина подсмеивалась:
— Зря стараешься! Придет твой тракторист в мазуте, ляжет — опять стирай!
Жених Дуси был всем известен — Мишка Синявин просиживал в общежитии вечера напролет. Но смутить Дусю было трудно.
— Зато уж ты чистюль выбираешь! Тебя бывший завхоз небось с селедкой под мышкой встречает? У кого для удовольствия, а у тебя для продовольствия!
— Константин Пантелеймонович говорит, мы скоро уедем в город, — с достоинством отвечала Зина. — Его назначают директором фуражной базы.
Катя вздохнула. Легла на Дусину койку вниз лицом.
Разговор подруг доносился к ней глухо, как через воду.
— Твой Пантелеймонович всегда по мышиной части: усушка, утруска, крупа всякая. — Голос Дуси. — А отсидки все же ему не миновать, учти…
— Горбачев по злобе на него.
Заговорили про Обгона. Кто-то знал в точности, что ранение у него было неглубокое, а помер он мгновенно, от разрыва сердца, со страху, значит. Врачи в городе будто бы установили.
— Все же страшно на белом свете, — сетовала Зина. — Страшно выходить вечером на улицу.
— Да кому ты-то нужна, кукла! — сразила ее Дуся. — За Обгоном давно неточеный колун ходил, а ты при чем?
Пришла Шура с буровой. Она искала Катю, чтобы обменять книжку. Села на табуретку, помолчала; видя, что с Катей творится неладное, не выдержала:
— Что с тобой, Катюшка? Обидел кто-нибудь?
Катя подняла с подушки багровое, жаркое лицо:
— Нет, так… голова болит…
Понятливая Шура оставила подругу в покое, а Дуська подмигнула ей, затянула непомерно высоким, тоненьким голоском:
Сердце девичье — не камень,
Боль слезами не уймешь…
А девчата подхватили тоскующими голосами, каждая о своем:
Недогадлив мой парнишка,
Недогадлив, да хорош!
За окном — белый вечер. Солнце теперь заходило всего на два часа, темноты не было. Только тайга по-прежнему замирала под светлым небом, прислушиваясь к властной, глубокой тишине белой ночи. Девичьи голоса таяли, кружились около дома, будто ватой обволакивала их тишина.