Иван-чай-сутра
Шрифт:
Но мужик хорошо знал, где господа витийствуют о судьбах России и его судьбе и однажды тоже решил поучаствовать в дискуссии. Он тоже был уверен, что «саду цвесть». Но у него были свои предпочтения, и на поэтические грезы он пустил петуха, на интимность, камерность и недосказанность махнул топором, из фамильных склепов вытряс мощи господ, булыжником размозжил головы нимф и фавнов, да и витийствующих голов не пожалел.
На этом садоводческие изыскания можно было и закончить.
Но мысль Алекса двигалась дальше, история сада ведь не завершается. Она продолжалась в колхозном питомнике — образчике коммунно-регулярной планировки, в садово-огородническом товариществе — этом урбанистическом кошмаре нищеты и целесообразности, на приусадебном участке тракториста, доярки, сельского учителя, железнодорожного служащего, где царит то же убожество.
Нет, лучше уж анархический сад КСР-63: бессистемный и древний.
Местность все же обладала магнетической притягательностью. Кто знает, почему некоторые пейзажи, какой-нибудь поворот реки, плавный спуск, силуэт холма и полуденная тень лесной опушки так нравятся? Инфразвук моря вызывал ужас у моряков, и те оставляли свой корабль. Почему бы не существовать инфразвуку, вызывающему противоположное чувство? Ученые говорят о звучащих геополях. О том, что колебания атмосферного электрического и геомагнитного полей совпадают с ритмами мозга.
Правда, радостной песнью звучание полейКСР-63 не назовешь. То ли оттого, что слушателю — Алексу Буркотову — известно прошлое, и оно вносит печаль, то ли таков лад этих полей. Хотя временами там и накатывала волна радости, почти эйфории, — ничем не подготовленной и не объяснимой. Она вдруг ударяла ранним утром в миг пробуждения или при взгляде, брошенном на дальний склон с цветущей среди чахлых прошлогодних трав дикой яблоней; или нагоняла на тропинке к ручью, проносилась над головой ветром, плеща листвой орешника, осыпалась сверкающим инеем с октябрьского куста калины или падала шатром лучей из-за облака на оставленную стоянку. Алекс подозревал, что примерно об этом и толковал Егор. Эту волну он и хотел оседлать и, возможно, ее и называл мировой линией. И, наверное, в последнем путешествии ему и удалось это сделать… Но у Алекса ничего не получалось. Он был тяжелее Егора во всех смыслах: физически и метафизически. Он даже подумывал об экспериментах со стимуляторами, прочитал Уотса. Но что-то все это его не вдохновляло.
Книжка Уотса называлась «Космология радости». Уотс подробно в ней описывает, что он видит, о чем думает, приняв дозу. Присутствующие друзья превращаются: одна — в Цирцею, другая в нимфу, третий — в Пана. (Хм, а Егор всего лишь во время вечернего чаепития у дымящего костра, услышав хоркающий полет вальдшнепа, признал в нем вестника смерти и Пана и Хорса — божества славянского солнца, и нарек его Паникером.) Дальше Уотс сообщает о движущихся холмах, о роще, пламенеющей зеленым огнем и о том, что медно-золотистая выжженная солнцем трава вздымается до небес. Ну а Егор однажды в час сумерек, скинув рюкзак, оглянулся и увидел березы соляными столпами, в каждом из которых заключена любопытная женщина. Что касается пламенеющих рощ, то в Местности в час восхода или осеннего заката все рощи пламенеют, а как-то сентябрьским прозрачным днем они взошли на Пирамиду и увидели, что вокруг собрано все золото инков и майя в придачу: березняки и осинники сияли и лучились всюду, вблизи и подальше, вокруг Старой Лимны, на берегах Дан Апра, на склонах заречных холмов, в доброминских лесах и до самых горизонтов. Это был необычный миг совпадения имени горы с красками пейзажа. Тогда-то они окончательно решили закрепить за ней это название. Были другие варианты: Чай, Иван! Восток-214 (высота над уровнем Балтийского моря); Утренняя; Сосновая; Кувшинная (сосны ее как будто из глины, туго вылепленные сосуды, подгоревшие снизу, наполненные смолистым ароматом и плотными кругами солнца). Но имя «Пирамида» так резонировало с красками деревьев и слов, что даже полая железная труба триангуляционного знака (тоже, кстати, называемого пирамидой) тихо загудела, развеивая все сомнения. Ну, о траве до неба нечего и говорить, это сущая мультипликация. Тогда как в Лугах Мануила травы просто по грудь и чтобы сквозь них идти, надо… коротко говоря, сквозь них надо прорываться.
Еще прозрениедзэн-буддиста Уотса: «Время так замедлилось, что…» — и т. п. Это элементарное чувство испытывает любой рядовой горожанин, вырвавшийся из грохота подземок,
И ощущение целостности мира: Егор именно это имел в виду, говоря про Ахилла и черепаху. Весь мир был Местностью.
Ничего нового в «Космологии радости» Алекс не обнаружил.
Конечно, сам он не обладал реактивностью Егора, но тоже что-то видели понимали надеялся научиться еще большему. А «Космология радости» была чем-то похожа на рекламу супермаркета: пососи кислую бумажку и царские врата откроются, вперед, Буратино!
Ладно, Алекс отложил книжку. Зачем вообще ему все это?
Картографией он уже, конечно, не занимался. Карта существовала, она лежала к юго-востоку от Глинска на Московской возвышенности со всеми своими горизонталями, водоразделами, уклонами, высотами, лесными массивами, нитями ручьев и речек, кубками родников, разломами оврагов, болотами, зверьем и полезными ископаемыми. И три яруса облаков отбрасывали на нее тени, а из глубины ее лесов доносились голоса птиц, и Дан Апр, Дальняя Река, катил воды вдоль северной границы.
И Алекс часто там бывал; да, в общем, он проводил там все свободное время, чувствуя себя смотрителем, а иногда — Гильгамешем, разыскивающим среди теней прошлого на тропинках Вороньего леса Энкиду. Единственное, что он продолжал делать по привычке — это вести записи, то есть исполнять исправно обязанности мирзы, писца. В его облике действительно было что-то татарское, над этим всегда подтрунивал Егор; что ж, и сам Алекс не отказался бы от толики золотоордынской крови, это помогало как-то увидеть все немного иначе. И возможно, голос крови и приводил его на Муравьиную гору над Татарским болотом, в котором, по легенде, утонул Батыев отряд.
Писцовой книгой своей Алекс не дорожил, это были обрывочные заметки, ничего особенного, никакой поэзии, — к чему соперничать с оригиналом? Стоит вернуться на Муравьиную гору или в Белый Лес, и речь опутает тебя травами и запахами, зазвучит речной струной, зашипит иглами сосен. Не нужно никаких карт! Ведь неспроста же говорил их с Егором кумир, моряк и таможенный чиновник под старость, что настоящие места не наносят на карты.
Но события приняли неожиданный оборот.
Велосипед не к чему было прислонить. Алекс подумал, что таранить китобойные шхуны все-таки как-то проще. Он не Егор Плескачевский. Тот был наполнен речью. Алекс косноязычен. Он даже не знал, как начать, здороваться ли, например? Желать им и дальше здравствовать казалось ему нелепым. И вообще все было как-то не так гладко и ладно, как хотелось бы, как представлялось и как это бывало у других, — хотя бы у того же Морского Пастуха. Нелепо катить ободранный велосипед с прикрученным стальной проволокой багажником, на котором лежит выбеленный солнцем и дождями рюкзак; нелепо выглядит и сам он: в кедах и брезентовых белесых штанах с заплатой, в дырочках от угольков, в выцветшей потрепанной панаме, с бородой и в круглых очках. Егерь Зеленого Грабора. Сейчас он от него будет говорить. От этого имени.
Желтая «Тойота» ревела голосом какой-то поп-топ-народной певицы, потом вдруг сипло задавленно запела о батяне комбате. На Алекса никто не обращал внимания. Алекс с отчаянием понимал, что речь не приходит к нему. Да и как бы она звучала здесь? Сквозь пьяный гомон и звон, крики чаек и вопли брутальных народных певиц и певцов?
Существовала ли на свете речь, которая могла бы смыть это застолье? Алекс уже знал, что дело проиграно. Но и Морской Пастух это знал, — что не мешало ему таранить китобоев.