Иван-чай-сутра
Шрифт:
Коротко стриженый Алекс читал, беззвучно шевеля губами, и не мог совместить себя со всем тем, что скрывалось за номенклатурой «КСР-63». Номенклатура расшифровывалась так: Край Святого Родника, следующая по счету земля в древнем перечне 62 счастливых земель. В буквах и цифрах пульсировали шифровальные огни на Пирамиде, шелестел череп Муравьиной. Буквы прядали заячьими ушами косуль, пасущихся ранним октябрьским утром среди синих от инея трав. Чернели крылами ворона. Пикировали ласточками над обрывами Дан Апра. И краснели руинами церкви среди столетних лип и кленов Славажского Николы. И Белый Леснад излучиной Лимны слепил сквозь них белизной.
Егор писал, что в путь он отправился с минимумом продуктов и вещей, рюкзак весил не больше десяти килограммов. Еще на подступах к Муравьинойон попал в ливень, чему обрадовался, как очистительному душу. Снял рюкзак, укутал его куском целлофана и стоял под дождем, мок вместе с деревьями, травами; а когда двинулся дальше, наткнулся на темно-рыжую
Он побывал под Карлик-Дубомна высоком берегу ручья Городец; на холме, названном Арйана Вэджа, обширном, как темя глобуса, кружащемся в просторе среди рощ, туч и выгнутых спин со щетиной Вепрей; перешел Лимну и двинулся по Линии руин (так они, в конце концов, ее назвали, верхнюю границу, наткнувшись на фундамент и аллею в одном месте и на полуразрушенную церковь в Славажском Николе). Название предложил Егор, его вдруг осенило. А Славажский Никола — название более позднее, его открыл уже Алекс, став владельцем топографической карты области 1876 года, а в те времена это высокое место они называли Красным Коршуном, заметив в первый приход туда, эту редкую птицу, сидящую на старой вишне.
Славажский Никола необычное место, Егор провел там три дня над глубокой долиной, в одичавших садах, не в силах почему-то сразу уйти. «Я чувствовал,— писал он, — как меня напитывают токи прошлого. В аллеях я подозревал руку и мысль моего деда. Под дождем там носились дрозды, сойки. Это поистине птичье место. А ночью из долины поднимаются кабаны, неумолимые, как гунны, рыть жирную землю, жрать падалицу. Но этот Третий Рим давно пал. И я, потомок разрушителей, сидел там, палил костер из старых вишен, — хорошо горят. Мне по душе запустение! Я присягаю новому царю, Зеленому Грабору. Присягни и ты, Анцифер. Он все устраивает там лучшим образом. И у него уже служат паны бобры, вепри, лоси, вороны и прочие. А тоска по цивилизации барских усадеб, — от нее легко избавиться, почитав Хлебникова (не Бунина!). Но под рукой, как ты догадываешься, у меня не было ничего. Мы же раз и навсегда условились свести к минимуму все, что искажает дух КСР-63: транзистор, книжки. И по этой причине тоска все-таки меня одолевала. Граборские гены? Да, мне очень хотелось бы оказаться подмастерьем у деда Иллариона и в этом качестве проснуться вдруг в селе (как оно называлось? даже у отца с теткой не могу выяснить, по деревенским меркам, это уже далекое село) и увидеть, как все здесь было. Но больше всего, признаюсь, мне хотелось бы встретить одну женщину, молодую женщину. На второй дождливый вечер там, под березами, на Ладони (ты помнишь это ровное местечко прямо над долиной) я услышал ее голос. Высокий сильный голос, поющий в кронах аллеи. Начались глюки? Возможно. Но говорят, что всякое сильное место имеет свой голос. Голос любого ландшафта — голоса преобладающих там птиц. Преобладающим голосом того места был почему-то печальный и высокий женский, вот и все, что я могу заметить. Явилось ли это звуковой проекцией каких-то моих помыслов? Жаль, что тебя не было рядом, чтобы точно ответить на этот вопрос. Я не мог уйти оттуда. Ветер трепал мой тент на Ладони, сквозь меня проносились сны — стаи снов. Не собираюсь навязывать тебе ни одного, ведь сон еще никогда и никому не удалось передать, ни величайшим литераторам, ни художникам, ни философам, ни визионерам, в лучшем случае они предлагали перья сна, чешуинки и какие-то размытые пятна (и меня это радует). Из-за долины и леса накатывали все новые тучи. Однажды я проснулся ночью и вдруг заметил багровый огонь в дальнем конце долины. Подумал, что померещилось, повернулся на другой бок. Проснувшись в очередной раз, поискал глазами и снова увидел этот огонь. Целлофан, залитый дождем, все искажал, и я высунулся наружу. Это была багровая звезда. Низко она висела над долиной. И в тот же миг послышался заунывный гнусавый крик. Коршун, это он где-то летал над долиной. И небеса снова сомкнулись, посыпался дождь.
А помнишь, как там было осенью? Помнишь, разноцветье кленов, желтизну лип? Яблоки, и некоторые даже сочны и ничего на вкус. Лиловая листва черных рябин. Прозрачный воздух, синева. Рдяной шиповник вокруг кирпичных стен, пустых окон. Возможно, это и не церковные руины, а остатки барского дома или школы. Все-таки подозрительно низко это здание стояло. И к нему ведет глубокая черная дорога в кленах и липах, судя по этой глубине, очень старая. Неплохой вид из окон — на долину, лес.
В этот раз я пробрался туда сквозь шиповник и гигантские лопухи по битым кирпичам, глянул в пустой проем: тут-то и случилась еще одна странность. Я вдруг поймал чей-то взгляд. Вдруг увидел все чужими глазами. Ничего себе ощущение. И мне показалось, что сейчас я увижу и эту девушку, она пройдет через сад в белом платье. Но ничего не увидел, только нашел на кирпичах белый вьюн. Простое совпадение, я это отлично понимаю, дружище Анцифер. Но если бы ты читал Юнга, то не стал бы ухмыляться. Он такие моменты называл синхронизацией и считал их знаками подлинности наших догадок о неслучайности совпадений. Ха! Как я завернул?
Ладно, представляю тебя, читающим в казарме все это. Пора пока остановиться».
В следующем письме он продолжил отчет о путешествии. Как ни трудно ему было расстаться с тем, что приоткрылось в Славаже, Егор ушел оттуда.
«А ее голос? спросишь ты, — писал питерский студент картограф. — И я тебе вот что отвечу. Голос остался там, в одичавшем парке над долиной, среди руин и зарослей шиповника, крапивы, с иволгами и скворцами. Но по ночам — нет, я помню обещание, не беспокойся, — мне стала сниться музыка, по-моему, виолончельная. Я даже могу воспроизвести этот мотив, насвистеть. Теперь я рыщу по питерским магазинам, слушаю Ростроповича, „Аквариум“, у них Гаккель пилил на виолончели. Пока поиски ничем не увенчались. Но не буду забегать вперед.
Я вернулся в Вепри, спустился к Лимне, оттуда вошел в Белый Лес, разбил лагерь на старом месте, на излучине. Дождь прекратился вроде бы, и я запалил костер. Как вдруг смотрю: идет парочка, опрятный и упитанный лис с пышным хвостом, а за ним облезлая лисица, тусклая и унылая. Они прошли буквально в пятнадцати шагах и не обратили внимания ни на меня, ни на костер. Скрылись в траве, но неожиданно лис вернулся, взошел на пригорок, повел носом туда-сюда, зевнул, неторопливо поссал на пенек и побежал догонять подругу. Эх, жалко, что я не дядюшка Римус. Но что значит одиночный поход?! Звери даже на костер не реагируют. Конечно, вдвоем веселей. Но, не обижайся, а один видишь больше. Я теперь начинаю понимать пустынников. „Ты пустыня-мать пустыня! высота и глубота!..“ Дальше не помню. А еще есть стих о царевиче Иосафе и прекрасной пустыни. Иосаф — наш вариант Будды. Он говорит, что хочет служить ей, а она пугает его трудностями, мол, есть-воскушать — гнилая колода, испивать — болотная водица, и не с кем словом перемолвиться. Иосаф свои аргументы: с деревьями можно думу думать, а с листьями пускаться в рассуждения, и вообще колода ему как мед. Ну, да, ведь там может быть улей? В Белом Лесу всегда какие-то подобные мысли мелькают. Просветление, однако! Или затемнение? Блажь? К чему может привести одиночество в лесу, на холмах? Какая такая истина открывается пустыннику, воспитанному в духе атеизма?
Спал я там под березами и слушал во сне виолончель, бесплатно, не Ростропович, конечно, но… Кто же? Вопрос. Исполнитель остается безымянным.
Утром по дороге, где всегда можно найти перья канюков, пустельги и ястреба пересек Белый Лес, остановился на краю поля, пестрого от ромашки и люпина. Старая Лимна! Как будто возвращаешься домой.
День был светлый и бурный, как зелено-лазурное море: ветер, дождь, солнце. Налетит дождь, выглянет солнце, гремят сияющие щиты дубов, березы как соляные столпы, и словно в каждой заключена любопытная баба, сверкают струи, воздух белесо-серебрист, вздувается парусом. И в центре этого моря плавала как остров Старая Лимна с пятью или шестью ивами над заболоченным прудом, с садами, обгорелыми кирпичами в травах, обрушившимся колодцем. Да, плавность, с какой увалы в густых травах, понижаются к речке, еще ждет руки настоящего живописца. И наклоненная береза, стоящая посреди, и курганы, и самый дух древнего селища, и уходящие во все стороны поля. Можем ли мы, Лешка, передать это на нашей карте? А темный звук виолончели? Или голос над долиной? Крик коршуна? Синхронность моих мыслей о барышне и вид белого вьюна на кирпичах?
Ладно, сворачиваю риторику. Я еще должен описать прозрение на Пирамиде. Надеюсь сделать это в следующем письме».
Но перед тем, как выйти на Пирамиду, Егор прошел вдоль Лимны полями, побывал на Вересковой пустоши, открытом месте, заросшем обильно вереском; спустился к Дан Апру, где рыбачили на песчаных косах цапли с царственно изогнутыми шеями в серых нарядах с черным подбоем, и, опережая воду в несколько раз, носились неутомимые зимородки и кулики-перевозчики. В этот раз он хотел обойти всю Местность. Рюкзак его был легок. Но голод все-таки донимал нового пустынника, и он сетовал на дождливое лето, не давшее урожая грибов, и заваривал шиповник, зверобой, чабрец, чтобы поднабраться соков, собирал ежевику, переспевшую смородину, яблоки. Никаких консервов он с собой не взял, только сухари, сушки, заварку и концентраты супов.