Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе
Шрифт:
В эту минуту Сильвестр со всею ясностью понял, что время его ушло, что никогда уже более не быть ему влиятельным вельможею, каким был он два-три года тому назад. И в первый же раз у него появилось недоброе чувство к царю. Захотелось, чтоб царя постигло какое-либо горе, какое-то большое несчастье, чтобы Иван Васильевич вновь обратился бы к своим советникам. Не так ли было одиннадцать лет тому назад, когда сгорела Москва! «Пожар! Да, пожар!» Мысли пришли в смятение: «Хотя бы Ливонская война потерпела ущерб!» На ум пришла и хворь царицы Анастасии... «Может быть, умрет?! Ее братья, Романовичи, немало зла принесли и ему, Сильвестру,
Жаль царя, но что делать! Только беды направляют его на праведный путь!.. Это испытано. Надо поднять все силы против Романовичей, против выскочек-дворян, окруживших царя... Или победа, или поражение, позор и смерть! Все силы, чистые и нечистые, земные и небесные, надо призвать на борьбу с царем.
Охваченный такими мыслями, ничего не видя перед собой, широкий, размашистой походкой возвращался к себе в дом поп Сильвестр.
В Столовой брусяной избе, близ Благовещенского собора в Кремле, где в царевом обычае было вершить посольские дела, сошлись царь Иван Васильевич и Алексей Адашев.
Царь и Адашев затворились в государевой горнице.
Первым повел речь Адашев. Лицо его было унылое. Он даже как-то пожелтел. Пышные светлые волосы беспорядочно всклокочены.
– Не узнаю тебя, государь Иван Васильевич! Суров ты ныне и недоступен для своих первых советников, то приметили даже и литовские посланники. Возвеличиваешь ты людей Посольского приказа выше меня и помимо меня ведешь совет с Висковатым, с Федором Сукиным и другими, словно бы у Посольского приказа главы, кроме них, нет... Их возвеличиваешь, меня унижаешь...
Иван Васильевич перебил Адашева с усмешкой в глазах:
– Зеленые листья лавров, возложенные рукою царя на холопа, украшают главу его, но кровь холопьего рода не меняют... Из гноища, снизу, призвал я тебя веселить меня. Бражничать со мной, помогать мне, но возвеличивать я тебя и не думал. Сны вам такие снятся, что вы – первые люди в царстве и что царь живет, как то угодно вам... Разбудил я вас, прогнал сновидение! Прошу простить! Возвеличиваю токмо сан самодержца, а людишек своих перебираю, как то мне вздумается... Старые мы с тобой друзья, а понять ты меня так и не можешь!
Низко поклонился Адашев:
– До самой кончины дней моих буду молиться за оказанную мне тобою, великий государь, честь. Но чести для верных холопов твоих мало. Им надобно оправдать ее великими, угодными царю делами, а я вижу, что дело, порученное мне, не по моей вине делается иными руками. У меня – честь, у Висковатого да у моих дьяков – твое доверие и твои поручения... Остался я с одой честью, но без дела... Непривычно мне так.
Иван Васильевич весело рассмеялся:
– То я и вижу! Честь тяготить вас начала, ибо на одном месте она, лукавая, застоялась!.. Честолюбцы подобны пьянице... тот выпьет чарку, берет сулею, – мало! Хватается за жбан, а после за кувшин – опять мало! Лезет в бочке, и слава тебе Господи, тут и опивается. Стали опиваться и вы, дружки мои! Жалко мне вас, а как удержать? Коль пьяницу оттащить от бочки, он бесится, то ж и с честолюбцами... Трудненько царю с вами! Пожалейте его ! Не жалуйтесь на обиды! Может ли царь до конца измерить степень заслуг ваших? И коли где он недомерит, где перемерит – не имейте обиды, ибо он царь, а не Бог, а вы – слуги царства, но не токмо Ивана Васильевича...
– Честолюбцем я никогда не был, – вспыхнув от негодования, громко возразил Адашев. – Я думал и ныне думаю лишь о благе государства и о твоем, великий государь, благе!
– Думает о благе царства и о моем благе и простой мужик, и черный люд из Дорогомилова... тем сильно наше царство, но не велика в том заслуга царедворца!.. Как же не думать царедворцу о благе царя, кол из его рук он получает богатство и славу? Умный ты человек, Алексей, а говоришь дурость! Дела мне нужны прямые, полезные, а не славословие и клятвы.
– Тяжко, государь, близкому к тебе сызмальства человеку слушать это... Был ли я когда-нибудь льстецом? С малых лет ты меня любил за правду, а ныне отвернулся от меня, малым даешь большие дела, мне малые...
Нахмурившись, царь произнес строго:
– Добрый человек к благополучию не пристрастен. Человек, имеющий силу, здоровье, легко сносит жар и холод и поднимает тяжелое и не гнушается поднять легкое... Так и истинно добрый, правдивый слуга царя, любящий родину, с одинаковым усердием делает малое и большое, ибо забота его лишь об одном, чтоб то дело было лучше сделано. Но обиды н в том не видит никакой. Будь и ты оным мудрецом!.. Скоро ты узнаешь – дам я тебе другое дело... Выполняй его честно, во имя блага родины... Не гневайся на меня, Алексей, и не ропщи! Какое бы малое дело ни получал ты от меня, знай, что оно – государево.
Царь перевернулся и вышел из горницы.
Адашев низко поклонился ему вслед.
Никогда в Успенском соборе не горело столько свечей и лампад, как в эту субботнюю службу. Никогда так много не собиралось духовенства и народа в соборе, как в этот вечер прибытия в Москву послов от цареградского патриарха. Царь и царица стояли на своих местах: Иван Васильевич у первого столба на троне Владимира Мономаха под золоченым шатром, поддерживаемым четырьмя резными столбиками с государственным гербом; царица под другим шатром, с левой стороны.
Службу отправлял митрополит Макарий.
Послы вселенского патриарха привезли в Москву соборную грамоту, подтверждавшую наследственные царские права византийских владык за московским великим князем Иваном Васильевичем.
Грамоту прочел сам митрополит, а в ней говорилось, что великий князь Иван Четвертый должен «восприять власть, как и прежде царствовавшие цари, и быть святейшим царем богоутвержденной земли, быти и зватися ему царем законно и благочестно, быти царем и государем православных христиан всей вселенной от востока до запада и до океана, быти надеждою и упованием всех родов христианских, которых он избавит от варварской тяготы и горькой работы».
Грамота гласила, что цареградский собор молит Бога об укреплении Московского царства, которое должно явиться сменою Византийской империи, и о возвышении руки государя: «да избавит повсюду все христианские роды от скверных варвар, сыроядцев, и страшных язычников, агарян!»
В Успенском соборе в эту субботу молились Богу печатник Иван Федоров и Андрей Чохов.
Они только издали могли наблюдать за царем и видели лишь его спину, но во всей осанке его могучей фигуры чувствовалось спокойное, властное внимание к патриаршей грамоте. Царь держался так, будто все это он принимает как должное, не умножающее и не уменьшающее его величия.