Иван Грозный
Шрифт:
Ещё только рассаживался тот Собор по скамьям в Грановитой палате, а уже разгорелась брань великая и промеж боярства московского, и среди духовных чинов. Одни кричали, что-де не было никогда такого с тех пор, как стоит церковь Христова, чтобы судили священнослужителя без присутствия его. Они же кричали, что и мирского звания людей, коли живы они, негоже судить за глаза и, что надо не только за попом Сильвестром, но и за Алексеем Адашевым тоже непременно и не мешкая послать. А противники их, и больше всех известный злобным нравом своим иеромонах Мисаил Сукин да ещё старец песношский Вассиан Топорков, бесом одержимый и Бесным наречённый, кричали, что нельзя
А когда сам святейший Макарий-митрополит, старец немощный, но почитаемый всеми за святость и разум высокий свой, встал со своего митрополичьего места одесную паря и сказал, что подобает, по обычаю и по вере нашей православной, тех мужей,. Сильвестра я Адашева, привести сюда и поставить их пред всем Освящённым Собором, и дать им слово, дабы они либо признали, либо опровергли свою вину, то было заколебался и сам царь. А заколебавшись, предложил государь сидение то соборное об изменниках и зложелателях его отложить до выяснения: как по книгам и древнему канону церковному должно Собору при случае таком поступить и есть ли у него право судить тех людей заочно или такого права у него нет.
Тогда, видя, что Собор и суд вот-вот развалятся я разбредутся, повскакали один за другим все трое братьев Захарьиных и, ударивши в сердцах шапками своими боярскими оземь, принялись кричать, что время-де не ждёт и что за препирательства эти бессмысленные дорого-де, может статься, заплатит царь, а с ним и вся Русская земля. «А коли пустишь их к себе на очи, — грозились они, обращаясь к царю, — очаруют они и тебя, и детей твоихf А и о том ещё подумай, государь, что любит их твоё воинство и твой народ пуще тебя самого. И коли привезут злодеев твоих сюда, да ещё в оковах, побьют воинники твои и народ твой, и тебя, и нас камением! А ежели и не побьют, то опять обвяжут тебя они, чародеи, путами своими, и опять покорят тебя в неволю себе! И опять будешь ты царь лишь по имени Своём!»
Долго молчал державный царь в ответ на крики их. А потом поднялся с трона своего и сказал:
— Святые отцы, и вы, бояре, и все вы, думные люди мои! К вам слово моё царское. Повелеваем мы, государь всея Руси, вины того невежи попа и соумышленника его собаки Адашева всё без изъятия исчесть и какие есть свидетельства о замыслах их чёрных, и о чародействе, и о обсылках их с чинами ливонскими на суд сей представить. А после того должно вам, богомольцам моим верным, и вам, честью высокою увенчанным слугам державы Российской, коли кто признает за ними вину, список сей преступных деяний их, не обинуясь, собственноручно каждому подписать. А ежели кто из лих, злодеев, либо сподручников их достоин, по-вашему, казни, про то мне и всему Освящённому Собору без лукавства и двоемыслия, а прямо и по совести сказать. А решать, как нам потом с ними поступить, то дело наше, государево. И мы, не держа ни на кого на сердце зла и заботясь лишь о благе державы Российской и о благоденствии народов её, участь их, изменников наших, потом, после Собора сего, решим, как наставит нас на то Господь...
Не день и не два сидел Собор, вникая в список вин и преступных деяний двух бывших первых лиц в государстве Московском, ещё недавно столь славных, столь недосягаемых во всемогуществе своём. И не день, и не два ужасались иерархи церковные и думные люди государевы и листам с показаниями московских купцов, что представил суду начальник государевых тайных дел боярин Василий Михайлович Захарьин, и свидетельствам дворцовых разных чинов об обидах и притеснениях великих, коими стеснили поп Сильвестр и постельничий царский Алексей Адашев государя во власти его верховной и в житейском обиходе его.
А особенно много противного душе истинно православного русского человека было сказано на тех сидениях о чародействе, и волшебстве, и чёрных наговорах, И об иных бесовских делах благовещенского протопопа и бывшего постельничего царя. И ещё было установлено на Соборе, что то зелье, которым опоили изменники царские в Бозе почившую государыню царицу, изготовила для них своими руками известная ведьма московская, молодая полька-вдова именем Мария-Магдалина. А когда установили бояре и высшие иерархи церковные доподлинно сей умысел дьявольский, то, отбросив всякие сомнения, подписали список о винах попа и Адашева все, кто только ни был на том Соборе. Не подписал его лишь Макарий-митрополит, сославшись на немощность и дряхлость свою.
...Спала августовская жара. Пришёл на землю Ливонскую хмурый и дождливый сентябрь. Магистр был далеко, и войско российское, захватившее Феллин, расположившись лагерем, отдыхало от трудов своих. Но для кого отдых, а для коменданта Феллина окольничего Алексея Адашева началась как раз самая горячая пора. Городовое устроение, приведение к присяге московскому царю жителей и Феллина, и иных соседних городов, размещение остававшегося на зиму русского гарнизона по квартирам, хлопоты по подвоз у наряда пушечного я иных воинских припасов — всё то требовало непременного присутствия и участия его. И бывало, что воистину с ног валился к вечеру новоиспечённый феллинский комендант, переделав за день великое множество самых разных дел.
Но всё бы это было ничего, и Адашев даже радовался такому обилию дел, ибо они позволяли ему хоть ненадолго, да забыться, выкинуть из головы все терзания и страхи, обуревавшие его, особенно после приезда того царского гонца. Да только плохо, что совсем не каждая ночь заставала его в Феллине. И совсем не каждую ночь мог он дёрнуть за кольцо в заветной двери, и почувствовать на шее у себя мягкие, пахнущие теплом руки, ожидавшие его весь день, и возрадоваться тому, что пока ещё жив и эта ночь пока ещё тоже принадлежит им.
Как то было ни горько, но приходилось то и дело покидать город Феллин и ехать в другие ливонские города, занятые русскими войсками, и там встречаться, и говорить по всяким надобностям и с большими воеводами, и с магистратом, и с купцами, и с иными разного звания людьми. И нередко бывало так, что назад к ночи он уже никак не поспевал, а то и на другой день его не было в Феллине, и на третий, смотря по тому, как устраивались дела.
Так случилось и в этот, самый страшный в его жизни день.
Адашев возвращался тогда из-под Пайды — тоже осаждённой московитами ливонской крепости за много десятков вёрст от Феллина. Кони притомились, и его маленькому отряду пришлось заночевать в какой-то убогой деревушке, с расчётом уже рано утром быть дома, у себя в Феллине. И действительно, солнце ещё только встало, а они уже въезжали в ворота в главной башне городской стены.
Лениво, не торопясь Феллин просыпался. Растворялись ставни в домах, хлопали двери, над печными трубами начинал клубиться дымок, и в узких улочках и переулках возле рыночной площади уже появились те, кто обычно поднимался раньше всех: служанки, почтенные матери семейств, разносчики с товарами, нищая братия, угрюмый, невыспавшийся работный люд, разбредавшийся по своим мастерским.