Иван
Шрифт:
Раненый слушал, охваченный легкой дрожью. Потом обвел всех глазами. Он больше не решался приподнять голову, но зашевелил пальцами, как будто хотел указать на что-то.
— Мария! — удалось ему вытолкнуть из себя в конце концов. — Мария…
— Дошло, — прошептал Илиеску. Он проследил взгляд раненого и добавил вслед удаляющейся с понурой головой собаке: — Может, он узнал собаку. Может, он местный.
Раненый забормотал что-то, все судорожнее дергая пальцами, то прикрывая, то резко распахивая глаза, словно присутствие людей пугало его все больше и больше.
— Вот что — надо попробовать донести его до жилья, — решил Замфир.
Дарий смерил его долгим, недоверчивым взглядом.
— Трудновато будет. Он вот-вот кончится.
— Жалко. Только до него дошло… — возразил Илиеску. — Ежели он протянет еще час-два до села, глядишь, и благословит нас…
Собака остановилась метрах в десяти, на краю поля, поджидая их.
Они понесли его на двух карабинах. Свой Дарий взвалил на плечо, нанизав на
— Благослови нас, Иван, мы несем тебя домой!.. Небось не бросили умирать на дороге…
— Скажи хотя бы «Христос», — уговаривал Илиеску. — Христос! Мария!
Метров через сто они остановились передохнуть, не опуская носилок. Раненый со стоном попробовал перевернуться на бок, его умоляющий взгляд упал на Замфира.
— Поговорите с ним вы, господин студент, — попросил тот. — Поговорите, пусть хоть увидит, что мы желаем ему добра…
Дарий встряхнул карабин, поправляя ранцы, — безнадежным, яростным рывком.
— Что говорить? На каком языке мне с ним говорить? Если я не знаю русского, как он меня поймет?
— Говорите абы что, — увещевал Замфир. — Лишь бы он увидел, что мы для него надрываемся, что не даем ему помереть, как собаке. Говорите хоть по-тарабарски, вы ведь ученого звания…
Дарий невольно вздохнул, сдвинул на лоб каску.
— Ученого, это точно, — ответил он с кривой усмешкой и вдруг, повернувшись к раненому и найдя его взгляд, решился:
— Иван! Помнишь из «Фауста»?
Habe nun, ach! Philosophic, Juristerei und Medicin, Und, leider! auch Theologie Durchaus studiert… [3]Вот кто, Иван, говорит с тобой. Философ. Ты меня слышишь?
— Говорите, говорите, — прокряхтел Илиеску, трогаясь с места. — Говорите, он вас слушает, и то ладно.
— Пока слушает, не помрет, — добавил Замфир.
— …Я о многом мог бы рассказать тебе, Иван, чем только не напичкают в университете, прежде чем дать диплом философа! Чего только не прокрутится в голове у студиозуса! Хватит на два-три тома, а то и на двадцать два — ведь разве у Пруста, например, не двадцать два тома? Нет, вру, это если брать и юношеские его вещи. Ты понимаешь, чтб я имею в виду, — «Pastiches et melanges» [4] и прочее…
3
(нем.) Перевод Н. Холодковского.
4
«Подражания и смесь» (франц.).
— Хорошо говорите, господин студент, — похвалил Илиеску, — валяйте дальше… — Отвернулся и с силой сплюнул в сторону кукурузного поля.
— Иван! — с чувством продолжал Дарий. — Я мог бы целую ночь приводить тебе доказательства небытия Божьего. А об Иисусе Христе, о коем ты, вероятно, не слышал с тех пор, как пошел в начальную школу, о Спасителе вашем и нашем, о его загадочном историческом существовании или о его политической несостоятельности я мог бы говорить с тобой много ночей, с глазу на глаз, без комиссаров и без теологов, потому что ты тоже чувствуешь, Иван, что nous sommes foutus, nous sommes tous foutus [5] . И мы, и вы. Но первые — мы, ведущие родословную от нашего драгоценного Траяна… И если мне было бы жаль умереть сейчас, вслед за тобой, а может, и раньше, умереть в мои двадцать два года, — это и потому, что мне не придется увидеть, как вы воздвигаете памятник любезному нашему Траяну. Ведь это ему заблагорассудилось дать нам начало в райском уголке, как будто он знал, что в один прекрасный день явитесь вы, усталые от долгих блужданий по степи, и набредете на нас, красивых, умных и богатых, — вы, голодные и измученные жаждой, как мы сейчас…
5
Мы погибли, мы все погибли (франц.).
— Дальше, дальше, господин студент, он вас слушает, — подбодрил Замфир, видя, что Дарий примолк и понуро отирает лицо рукавом гимнастерки.
— …Многое, многое вертится на языке, Иван… Но вот интересно, осмелился бы я рассказать тебе когда-нибудь события тринадцатого марта, восьмого ноября и все, что за ними последовало? Это слишком интимное, Иван: меня будто разъяли на части, а потом сложили снова — и вот он я, каким ты меня видишь, — бродячий философ, который развлекает тебя болтовней, пока гнев Господень и ваши пушки еще бьют мимо, car nous sommes foutus, Ivan, il n'y a plus d'espoir. Nous sommes tous foutus! [6] Как в той знаменитой
6
Потому что мы погибли, Иван, больше нет надежды. Мы все погибли! (франц.)
Он вдруг смолк и провел по лицу задрожавшей рукой.
— Дальше, дальше, господин студент, — шепнул Замфир. — Только не частите, чтоб он разбирал слова…
Дарий поглядел на него, будто только что узнал, и снова отчаянным рывком поправил на плече ранцы.
— …Итак, начнем сначала, Иван, начнем с тринадцатого марта. Ибо там начало всех начал. Умри я двенадцатого марта, я был бы счастливым человеком, потому что я попал бы на небо, au Ciel, Иван, aupres de la Sainte Trinite [7] , туда, куда с напутствием священника, если таковые еще сохранились, попадешь вскорости и ты. Но если мне суждено умереть сегодня, завтра, послезавтра, куда я попаду? На небо — ни в коем случае, потому что тринадцатого марта я узнал, что неба просто-напросто нет. Его больше нет, Иван. Стоит тебе только понять, как мне тринадцатого марта, что небо не более чем иллюзия, — все кончено. Нет низа, нет верха, нет конца, нет начала — Вселенная всюду одинакова. Тогда, позволь тебя спросить, куда же я попаду?.. Я зря тебя спрашиваю, знаю, ты решил не отвечать. Что ж, я сам отвечу. Я отвечу тебе восьмым ноября, вторым началом. Да, да, восьмого ноября — ты угадал, надеюсь, — я понял кое-что, может быть, даже поважнее. Я понял, что нет нужды никуда попадать, поскольку ты уже пребываешь там. Бесконечность, Иван, я бью другой бесконечностью. На том основании — слушай-ка хорошенько, — что я, как и ты, как и все на свете, мы, людское племя, — неуничтожимы. Ваши ли пушки, немецкие ли самолеты — ничему нас не уничтожить. Мы пребываем здесь от Сотворения мира и пребудем всегда, даже после того как погаснет последняя звезда последней Галактики. А посему — ты представляешь себе, Иван, nous sommes foutus, et sommes foutus pour Peternite [8] . Ведь, если я неуничтожим, куда мне отправляться — сегодня, завтра, послезавтра, — когда придет мой черед? Мне некуда отправляться — я уже есмь там и в то же время есмь везде. Вот это-то и чудовищно — быть везде и все же, в определенном смысле, не быть, раз я уже не жив. Это чудовищно — никогда не узнать покоя. Хорошо было нашим дедам и прадедам. Они шли, куда кому положено: кому на Небо, кому под Землю, кому — на край Земли. И, как ты понимаешь, они могли отдохнуть. А мы, Иван, что станет с нами?..
7
К Святой Троице (франц.).
8
Мы погибли, и мы погибли для вечности (франц.).
Он снова поправил за спиной ранцы и прибавил шагу.
— …Теперь, если бы ты решился нарушить обет молчания, ты непременно спросил бы меня: а после восьмого ноября, что было после восьмого? И поскольку закон войны требует от нас быть честными и откровенными друг перед другом, я был бы обязан ответить. Но поймешь ли ты меня? Дело в том, что тут мы столкнемся с целым рядом очевидных, но взаимоисключающих обстоятельству если так можно выразиться…
На этом месте его окликнули, и он вдруг увидел, что ушел вперед один, сопровождаемый только собакой. Его товарищи положили раненого в чахлую тень акации, сняли каски и утирали пот. Дарий со смущенной улыбкой вернулся.
— Он что-то все бубнил по-своему, по-русски, — сказал Илиеску.
— Воды, верно, просил, — добавил Замфир. — А вода вся вышла.
Я показал ему сахар, а он закрыл глаза. Не хочет.
Замфир слизнул со своей ладони кусочек сахара и стал сосать.
— Хоть он с виду и худющий, а все тяжесть, — проворчал Илиеску. — Притомились, решили передохнуть в холодке. Села что-то все не видать.
— Глядишь, и он оклемается, — добавил Замфир.
Дарий сбросил вещмешки на выжженную, пыльную траву и встал на колени подле раненого, напряженно слушая его тяжелое, частое дыхание.