Ивановна, или Девица из Москвы
Шрифт:
Я не знаю, что мне делать, о чем думать, я с нетерпением жду возвращения графини, которой мог бы излить свою душу. Не могу представить себе, что Ивановна будет мне другом, вовсе не хочу дружбы с женщиной, служению которой я отдаю себя без остатка. Нет! Я до сих ни за что не могу отступить от своих прежних принципов, Чарльз: мне необходимо, чтобы меня любили — любили меня самого.
Почему же тогда должен я искать союза, в котором, при всех достоинствах и очаровании любимого мною человека, счастье мое будет хоть чем-то омрачено? Почему же я должен навязывать себя женщине, которая, если и примет меня, не сможет отдать мне свое сердце, когда сердце это так же необходимо для моего счастья, как и для ее собственного? Я знаю, она не сможет сделать этого, ведь я видел, как она страдает от ревности, а ревность есть дитя не просто уважения, ни даже дружбы, но любви. Той любви, которую я испытываю, но не в силах внушить! Тем не менее, отказаться от нее! расстаться с нею! отбросить все надежды
Время, скажете вы, поможет нам обоим, и мне хочется верить в силу его убеждения. Но если я готов в это поверить и уговорить Ивановну выслушать меня по прошествии зимы, то откуда мне знать, как она отнесется к такому предложению? Или к каким средствам могут прибегнуть тем временем ее друзья? Нет! Повторяю, Слингсби, я должен стать тем, кого выберет ее собственное сердце! Я должен быть любим! И возможно, весьма возможно, что так и будет, поскольку чувство, испытанное ею в юности, может оказаться нестойким. В восемнадцать лет я сам отчаянно влюблялся и пережил все муки ревности, страданий и страсти! Почему я должен требовать того, чего сам никогда не мог подарить? Почему не ожидать от Ивановны того большего расположения, того безрассудства, той нежной дружбы и того несказанного уважения, что я испытываю по отношению к ней? Несомненно, этого стоит добиваться, и, несмотря на все мои опасения, я чувствую, что попытаюсь это сделать. Прощайте! Пожелайте мне успеха, мой дорогой друг!
Всегда ваш,
Эдвард Инглби
Письмо VII
Ивановна Ульрике
Петербург, 30 дек.
Ах, Ульрика! Какой жестокой может быть доброта! Почему ты обманывала меня? Почему ты скрывала правду, которая, несомненно, угнетала тебя в то время, как ты мне писала? Правду, которую, ты сочла неправильным открыть своей Ивановне, но которую осмелилась поведать чужому человеку!
Значит, он жив! Фредерик жив! Но не для меня, Ульрика! Его могло привести к непостоянству колдовское влияние красоты или просто благодарность. Это единственное, что может успокоить мой измученный разум, поскольку думать о его подлости еще ужаснее, чем поверить в его смерть! Покинуть меня в моем нынешнем положении — значит показать душу столь низменную, нрав столь жестокий, что вовсе не временная отдаленность предмета любви, не предпочтение, отданное красоте, должны были до такой степени повлиять на человека, чтобы позволить ему отказаться от столь священной связи. Каковы бы ни были его желания, жертве его вероломства следовало бы, по крайней мере, дать какой-то срок, чтобы восстановить ту силу духа, которую она могла бы показать, будь она в должное время поставлена в известность. Но для существа, настолько израненного, как изранена была я, с таким доверчивым упорством опиравшаяся на хрупкую надежду, быть отторгнутой от всего, всего, что дорого сердцу, что вспоминается с такой нежностью, — это слишком! Ах, Ульрика! Я заливаюсь краской стыда при мысли о том, как все это время поддерживала меня любовь этого человека! Любовь, которую, как мне представлялось, сама смерть не могла бы разрушить! Как горячо я лелеяла мысль о том, что мы должны встретиться, пусть даже в лучшем из миров! что наши души были созданы друг для друга! и что, очищенные страданиями и облагороженные ими, мы свяжем себя святыми узами брака в более высоком состоянии, чем то, в котором нам было отказано в этом мире! Такими мыслями была занята моя голова, даже когда были оставлены все земные надежды. Но, увы! я слишком лелеяла эти мысли в душе. Как же мое воображение старалось оберегать его, как некое чудо, средь десятков тысяч опасностей и непреодолимых препятствий! Крылья моей фантазии торжественно несли этого человека и целым и невредимым доставляли его Ивановне! В моих фантазиях моя больная голова склонялась к нему на грудь, его рука стирала слезы, которые я проливала по своим родителям, и тогда его собственные слезы смешивались с моими! Эти сны наяву утешали меня в долгие часы моей грусти, придавали сил при виде множества ужасных сцен! Ах! Если б меньше я потворствовала этим фантазиям, если б больше полагалась на ту руку, которая одна лишь и может поддержать отчаявшегося, то не испытывала бы мук того горького разочарования, что переполняет меня в этот ужасные минуты!
Я боролась с собой, я выходила на люди, одержав над собой хотя бы временную победу, но от тебя, сестра моя, я ничего не скрываю, и сердце, к которому ты страшилась прикоснуться, открывается пред тобою во всей своей наготе, во всей кровоточащей обнаженности истины. Ты говоришь, что я знаю больше о новоиспеченном князе. Ах, я действительно знаю больше, по крайней мере о дочери князя. Не в силах писать его имя, хотя оно будет сиять славой в русских летописях до тех пор, пока существует Россия. Ульрика, я все это понимаю! Его толкнуло на это честолюбие. В погоне за славой он ищет такого выдающегося брачного союза, он связывает себя с героем дня, чтобы разделить его почести и воспользоваться его заслугами. Он больше не считается с родом Долгоруких, и несчастная дочь этого рода становится в его глазах ненужной! И все-таки, почему я должна сомневаться в силе красоты своей соперницы? Той красоты, которая была предложена в качестве высокой награды за доблесть, в качестве величайшего дара, который может преподнести страна. Несомненно, она хороша! Ее красота перечеркнула самые скромные прелести бедняжки Ивановны еще
Не хочу больше писать о нем. Нет! Никогда более не буду вспоминать его имя, произносимое когда-то с любовью, отчего теперь стыжусь самой себя. Чем больше я думаю об этом, тем больше вижу оснований презирать этого человека. Но все же, дорогая Ульрика! Умоляю тебя, скрывай его поведение от брата или замалчивай. Ты знаешь натуру Александра, понимаешь, как сильно возмутит его любая обида, нанесенная сестре, которую он так нежно любит и для которой стал теперь единственным защитником. О, огради его, огради их обоих от последствий, которых я серьезно опасаюсь. О! Эти два человека, такие храбрые и такие достойные, должны стать врагами! Достойные — сказала я? А Фредерик — достойный человек? Ах, нет! И все же, Ульрика, не могу и думать о том, что мой брат прогневается на человека, когда-то столь близкого ему, на того, кто до сих пор ни разу не запятнал себя позором. О! Он был самым добрым, самым благородным, самым храбрым и самым лучшим — но он больше не мой, и я не имею права ни хвалить его, ни сетовать на него.
Увы! Сколь эгоистичной сделали меня мои горести! Я думаю только о том, о ком не следует мне больше думать. Я забыла о твоих заботах, о твоей радости! Мое сердце забывает разделять чувства того единственного человеческого создания, которое способно сочувствовать мне! Прости меня, вскоре я стану более достойной тебя. Я полностью отрекусь от страсти, которая приковывает меня к земле, когда обстоятельства освободят мой дух от всех земных пут и призовут меня посвятить себя одному только Богу! Я больше не буду писать об этом человеке, но все-таки умоляю тебя, пиши и рассказывай мне все-все. Один раз, всего лишь один раз я готова снова услышать о чем-то связанном с именем Молдовани, и потом навсегда похороню память о нем и свои собственные несчастья в каком-нибудь святом приюте, подходящем для человека, оказавшегося в таком положения, в каком оказалась я. Прощай, моя любимая Ульрика! Обними моих братьев за
Ивановну.
Письмо VIII
Ульрика Ивановне
Слава Богу! Мы теперь уже на пути домой, и вскоре после получения этого письма ты, моя дорогая Ивановна, окажешься в объятиях своей сестры. Но я не могу допустить, чтобы ты страдала хотя бы час от горя, которое ты сейчас испытываешь. Но, срывая повязку с твоих глаз, я должна показать тебе мрачную картину, от которой твое слишком живое воображение прежде спасало тебя. Так знай же, моя Ивановна, что Александр, а не Фредерик, избран той красавицей, чьи прелести дали тебе повод для такого беспокойства! Я искренне огорчена, что ранее была менее откровенна с тобой, но, зная твою деликатность и испытывая высокое уважение, которого, как ты справедливо считаешь, заслуживает память наших всеми почитаемых родителей, я побоялась упоминать о том, что могло привести тебя к осуждению нашего дорогого Александра. У меня еще не было времени описать многие обстоятельства — ты все узнаешь при нашей встрече, — касающееся брачного союза, столь желанного самого по себе и обещающего величайшее счастье помолвленным.
Увы! Я слишком хорошо знаю, моя дорогая страдалица, как в тебе смешались надежды и страхи, и что бы ты ни говорила о печали и гневе от потери твоего возлюбленного Фредерика, ты все-таки позволила себе порадоваться, уверившись, что он жив. Но я приговорена лишить тебя этой радости, моя милая Ивановна! Поскольку теперь уже наш брат и Федерович полностью убеждены, что он действительно пал на роковом Бородинском поле. Так как у них с тех пор была масса возможностей навести справки у громадного числа военнопленных, то почти невозможно, чтобы столь заметный человек, каким был Фредерик, оказался бы неопознанным.
Так что перестань, моя дорогая девочка, лелеять надежды, которые ведут к разочарованию и нескончаемой печали. Утешься, ведь теперь ты знаешь о постоянстве и добродетелях того, кто был избран твоим сердцем! Сама посуди, по сравнению с тем, что ты недавно пережила, насколько лучше было бы знать, что он погиб ради такого славного дела, благословляемый восхищенной страной, чем если бы он действительно вернулся, будто восставший из могилы, чтобы запятнать свое честное имя, ранить сердце достойной женщины, доверявшей ему, и возбудить в груди благородного человека жажду мести. Увы! Ивановна, я часто слышала, как люди в возрасте говорят, будто по прошествии лет все мы понимаем, что есть здравый смысл в том, чтобы считать, что умершие избегают стольких заблуждений, стольких ошибок, а теряют так мало истинных благ и радостей, а потому наша печаль о них всего лишь эгоизм, и мы должны скорее радоваться их судьбе, нежели горевать об их уходе.