Из Африки
Шрифт:
Сажать деревья — благородное занятие, о котором вспоминаешь потом долго и с удовольствием. В прежние времена на ферме оставались полосы девственного леса, но он был продан на порубку индийцам еще до того, как я приняла дела; теперь об этом можно было только горевать. В плохие времена мне тоже приходилось валить на своей земле лес для паровой машины; потом меня долго преследовали воспоминания о стройных стволах и густой листве. Ничто из содеянного в жизни не вызывало у меня такого сожаления, как вырубка деревьев. Время от времени я пользовалась возможностью и сажала эвкалипты, но это мало что давало. При таких темпах ушло бы полстолетия, прежде чем я засадила бы сотни акров и превратила ферму в полный птичьего пения лес, используемый по науке, с лесопилкой у реки.
В мои планы входило также устроить молочную ферму. Наша территория относилась к зараженной области, где свирепствовала лихорадка Восточного побережья, поэтому необходимо бы было проводить обработку породистого скота от паразитов и проигрывать в конкурентной борьбе фермерам из местности, где этой проблемы не существовало. Зато ферма располагалась так близко к Найроби, что я могла бы каждое утро отправлять туда свежее молоко. Когда у нас было некоторое количество породистых дойных коровы, мы построили для них мойку, которая впоследствии заросла травой и стала похожа на руины замка. Позже, бредя вечером мимо загонов Канину или Мауге и чувствуя сладковатый коровий дух, я опять проникалась желанием устроить собственную молочную ферму. Она представлялась мне в мечтах пестрой, как цветник.
Однако год от года эти планы становились все менее реальными. В конце концов они превратились в совершенно неосуществимый прожект. Я уже не мечтала ни о чем другом, кроме минимально прибыльного выращивания кофе, но под вопросом оказалось и оно.
Тащить на своих плечах целую ферму — тяжкая обуза. Работники, как африканцы, так и белые, постоянно внушали мне беспокойство, как фермерские волы и кофейные деревья. Мне казалось, что все разумные и бессловесные создания дружно считают меня ответственной за задержку дождей и ночной холод. По вечерам мне не полагалось спокойно отдыхать с книжкой в руках; страх лишиться дома и всего остального имущества лишал меня покоя.
Фарах знал о моих тревогах и не одобрял моих вечерних рейдов. Он постоянно напоминал мне о леопардах, подходивших после заката совсем близко к дому, и простаивал на веранде, заметный издалека благодаря белому облачению, пока я не возвращалась. Мне было слишком грустно, чтобы опасаться каких-то леопардов. Я знала, что ничего не добьюсь, бродя в темноте по ферме, но все же продолжала слоняться, как приведение, которое просто не в состоянии оставаться на одном месте.
За два года до окончательного отъезда из Африки я в очередной раз посетила Европу. Обратно я возвращалась в разгар уборки кофе, поэтому могла узнать о видах на урожай только в Момбасе. На пароходе я только и думала, что об урожае: когда я хорошо себя чувствовала и не имела претензий к жизни, мне казалось, что мы соберем семьдесят пять тонн; когда же мне нездоровилось или начинали шалить нервы, я дрожала от мысли, что мы получим никак не больше шестидесяти.
Фарах встречал меня в Момбасе, но я не осмелилась сразу спросить его об урожае; некоторое время мы обсуждали иные фермерские дела. Вечером, прежде чем лечь спать, я не вытерпела и задала ему вопрос, сколько тонн кофе собрали на этот раз на ферме.
Сомалийцы всегда с удовольствием оповещают о катастрофах, однако на сей раз Фарах был не на шутку удручен. Стоя в дверях, он смежил ресницы и откинул голову, чтобы самому не разволноваться.
— Сорок тонн, мемсагиб.
Я поняла, что нам конец. Мир померк перед моими глазами. Душный гостиничный номер с каменным полом, старой железной кроватью и видавшей виды москитной сеткой мгновенно превращался в символ всей человеческой жизни, лишенной каких-либо приукрашивающих деталей. Я ничего не сказала Фараху, он тоже не стал вдаваться в подробности, а просто повернулся и ушел. Единственный друг на свете — и тот не сумел утешить меня в ту трагическую минуту.
И все же человеческая душа обладает огромными ресурсами самовосстановления. В середине ночи я вспомнила Старого Кнудсена и подумала, что сорок тонн — это, конечно, ужасно, однако нет худшего порока, нежели пессимизм. Как-никак, я направляюсь домой, где меня ждет мой народ, где меня станут навещать друзья. Пройдет всего десять часов — и я увижу из окна вагона голубой силуэт нагорья Нгонг, поднимающийся на юго-западе.
В тот же год на нас обрушилась саранча. Говорили, что она прилетела из Абиссинии, где два года длилась засуха. Не выдержав лишений, прожорливая стая двинулась к югу, уничтожая на своем пути всю растительность. Еще до того, как мы увидели эту нечисть собственными глазами, по округе начали гулять странные истории об опустошении, которое она оставила к северу, где на месте кукурузы, хлебов и фруктовых садов теперь якобы простирается голая пустыня.
Поселенцы отправляли гонцов к соседям на юге с предупреждением о подступающей саранче. Однако даже заблаговременное предупреждение никак не помогало предотвратить катастрофу. На всех фермах был заготовлен хворост и кукурузные стебли, сжигая которые люди намеревались отпугивать саранчу и предавать ее огненному погребению; по ферме разбегались работники с пустыми кастрюлями и с инструкциями вопить во все горло и лупить по днищам кастрюль, чтобы не позволить саранче приземлиться.
Однако все это могло привести лишь к временной передышке, ибо саранча не может оставаться в воздухе постоянно; единственное, на что может уповать фермер, — это что у него получится спасти собственные посевы и отогнать беду к югу, где она постигнет кого-то другого. Чем больше ферм отпугнет саранчу, тем голоднее и отчаяннее она в итоге станет и тем сильнее будет свирепствовать там, где в результате опустится. К югу от моей фермы простирались бескрайние саванны маасайской резервации, и моей единственной надеждой было не позволить саранче опуститься на моих землях, а переправить ее через реку, к маасаи.
Ко мне уже явились то ли трое, то ли четверо гонцов с соседних ферм, предупреждавших о приближении саранчи, однако ее самой все не было видно, и я уже склонялась к мысли, что это ложная тревога. Как-то раз я отправилась днем в лавку, которую держал на ферме младший брат Фараха Абдулла. По дороге меня приветствовал индус.
— К вашей земле приближается саранча, — сообщил он, когда я с ним поравнялась.
— Меня уже много раз об этом предупреждали, — ответила я, — а я все не вижу никакой саранчи. Возможно, все не так плохо, как предрекают.
— Будьте добры, обернитесь, мадам, — предложил индус.
Я обернулась и увидела на севере какую-то тень, похожую то ли на облачко, то ли на дым от большого пожара. «Как дым, исторгнутый миллионным городом в прозрачный воздух», — мысленно прибегла я к напыщенному сравнению.
— Что это такое? — спросила я.
— Саранча.
На обратном пути я насчитала на дороге штук двадцать этих крупных крылатых кузнечиков. Проезжая мимо дома управляющего, я предупредила его о необходимости встретить саранчу во всеоружии. Мы посмотрели на север и обнаружили, что черный дым поднялся выше. Пока мы задирали головы, мимо нас пару раз пролетели кузнечики; падая на землю, они уползали.
Открыв дверь следующим утром, я обнаружила, что все окрестности приобрели бледно-терракотовую окраску. Деревья, лужайка, аллея — все было покрыто терракотовым слоем, словно выпал невиданный снег. Это была саранча. Пока я стояла, тараща глаза, слой насекомых ожил, пришел в движение и поднялся в воздух. Через несколько минут сделалось совершенно темно. В воздухе стоял треск крылышек. Саранча отправилась дальше.
В этот раз она не причинила нам особого вреда, ибо провела на ферме всего одну ночь. Каждое насекомое имело примерно полтора дюйма в длину, серовато-коричневую окраску, было липким на ощупь. Они сломали несколько деревьев на аллее, просто опустившись на них. Только глядя на пострадавшие деревья и вспоминая, что каждая отдельная тварь весит не больше десятой доли унции, я поняла, сколько их тут побывало.