Из цикла "Очерки переходного времени"
Шрифт:
А как все разрушилось, так и сильные стали рыться на пепелище, как после пожарища, ища золота или чего порядочного, и дорылись до моего проекта, да люди-то все тончайшие для своего только блага; для них, подобно Наполеону Третьему, –
Хоть весь свет в огне гори,
Лишь бы быть мне в Тюльери!
А ведь время идет, и прошло двадцать лет, и как я воротился в свою сторону и увидел: думали, что вечные столбы тысячелетия простоят, и никто насчет их пригодности не любопытствовал, и так, мол, прочны для здания, — и что же? Их уже червь подточил, тот самый червь, который на пепелище-то потом рылся, после разрушения-то и пожарища, червь-то, разрушитель всего, и подточил столбы вековые!
…Печатание же о крестьянском быту — все бесполезно; сколько ни пишите, бумага все терпит, а зло идет неустанно, оно не только что не лежит, но и не дремлет, и спать никогда не будет, и всех и вся гонит к розни!
Милостив господь — до время! Терпит до последних дней! О, несносно будетТотчас после стихов, без всяких дальнейших объяснений, следовали такие строки: "Ежели угодно меня видеть для беседы, то после осьмого часу, вечернего чаю, могу вас принять у себя; по преклонности моих лет и болезней, ни в каком случае прошу меня не требовать для объяснений". И, наконец, следовала подпись: "бывший доверенный графов Гусыниных, крестьянин — ской губернии Сидор Коробков".
Фамилия Коробковых стала известна мне с весьма недавнего времени; несколько месяцев тому назад принесли с почты вместе с письмами карточку-объявление на толстой бумаге о продаже керосина, такого содержания:
Главный и центральный агент
высших нефтяных продуктов
Н. Коробков
получает керосин, масла, бензин, олеофин
из первых рук.
Экспорт бочками по востребованию.
Париж, Лондон, Филадельфия.
Высшие награды.
А вслед за этим объявлением, разосланным по всем селам, деревням и помещичьим домам в окрестности, на станции железной дороги стали появляться керосиновые вагоны-цистерны; "закипело" новое, небывалое керосиновое "дело", и закипело совсем на новый лад; прежде здесь шли только сенные дела, и шли, во-первых, на чистые деньги, — мужику деньги сейчаснужны, — а во-вторых, шли так, как богу угодно: сегодня "дают" семь копеек, а завтра двадцать семь, а послезавтра, глядишь, сено и "заиграло" до полтины, а потом опять спустилось до пятака. Словом, как богу и Петербургу угодно, так и шло, такие цены и брали. Совсем не так повел дело центральный агент, — широчайший кредит всем и каждому, конечно под расписку; никакого спора в ценах: "ниже всех" — вот цена, объявленная центральным агентом. И немедленно возникло новое, небывалое в наших местах явление — биржевая игра. У кулачишек, у мужичишек явилась жажда хватать бочки с керосином в долг и тут же перепродавать с барышом. Словом, дела действительно "заиграли", а вслед за тем пошли слухи: "прогорит", "беспременно прогорит", "лопнет". И в ту самую минуту, когда все думали, что "лопнет" и что агента поглотит вновь прибывший "жид", — повсюду разнеслась новая весть, и весть, правду сказать, до чрезвычайности радостная для всего кулацкого мира, именно весть о том, что центральный "надул жида!" "Надуть жида", то есть перехитрить самую филигранную работу плутовства, — это огромная заслуга и величайшее удовольствие для всех наших кулачишек, толкущихся около станции. И все это сделалось в самое короткое время, и сделал все это очень молоденький, вполне приличный мальчик, лет двадцати, которого я очень часто встречал на вокзале железной дороги. С самой милой улыбкой на молодом лице, с самыми вежливыми приемами обращения, в опрятно надетой шведской куртке, он был совершенно новым явлением среди первобытного кулачья, обиравшего народ "по сенной части": и манера торговать, и манера надувать, и манера держать себя, и совершенно правильная речь, испещренная словами "экспорт", "коносамент", все это было чрезвычайно ново и возбуждало к молоденькой, веселой, ласковой и предупредительной фигурке центрального агента всеобщее ласковое внимание, особливо после того как он, не теряя ни ласковости, ни вежливости, сумел "надуть жида" и остался после этого тем, чем и был до сих пор.
Мужик, принесший письмо и заглянувший ко мне на другой день, чтобы спросить: "не будет ли какого ответа?", объяснил мне, что этот "центральный агент" есть самый младший сын того старика Коробкова, который прислал мне письмо; что другие дети его держат в разных селах лавки и трактиры, но что сам старик не мешается "в эти дела", так как деятельность центрального агента до того не по сердцу старика, что не раз он грозился "проклясть" сына, несмотря на то, что в Лондоне, Париже и Филадельфии дело его получило высшую награду. Рассказал мне этот мужик, что старик — человек старого "завету", старого "лесу", твердый, кремневый, "упорный", что нониче таких мало стало, что, одним словом, башка на плечах у него здоровая. Была проведена параллель между нынешним шаромыжным направлением наживы, представителем которого был молодой Коробков, и старым образом жизни, образчиком которого наилучшим образом мог служить Коробков-старик, и все выгоды этой параллели, с крестьянской точки зрения, остались за стариной. Старик честен, внимателен к мужику, не только наживает, но и добро делает, помогает и т. д. Узнал я также, что старик держит, неподалеку от нашей станции, большую мукомольную мельницу, где и живет почти безвыездно.
— Да уж верно, — говорил крестьянин, принесший письмо, — что таких людей по нонешнему времени совсем не видать… Что ноньче? Хотя бы сына его, Николашку, взять, — какое подобие со стариком? Этому, Николашке-то, только бы деньги наживать, только бы ассигнации в руки попадали, больше ему ничего не
Еще долго посланный стариком мужик расхваливал и на всевозможные лады, как говорится, расписывал "редкостного по нонешним временам старца", — но не знаю, удалось ли бы ему этими похвалами настолько соблазнить меня, чтобы я возымел желание завязать личное знакомство со стариком Коробковым. Немало уж на своем веку видал я этих "упорных", "твердых" и разных иных наименований стариков, обыкновенно весьма неумеренно расхваливаемых либо стариками же, либо людьми, приближающимися к старости и выставляющими расхваливаемых ими людей как таких, каких теперь и в помине нет. "Теперь таких людей нету! Где!" Выходило даже так, что умри, например, Кузьма Иванович, старик из числа таких, каких теперича нет нигде, — так даже жутко становилось за будущее: "как же это мы все-то, вся-то Россия, жить будем, ежели Кузьма-то Иванович, сохрани бог, умрет?" Но, к сожалению, при более близком личном знакомстве с этими упорными и твердыми стариками, с людьми, "каких мало", — оказывалось, что крепостной опыт этих стариков неширок, невелик по размерам потребностей, которым опыт этот умел отвечать и которые теперь неизмеримо сложнее, шире и многозначительнее. Еще так ли, сяк ли "упорный" старик сумеет начертать довольно яркую картину современной деревенской неурядицы, но чтобы исцеляющим все недуги средством он не почитал прежде всего "строгость" и чтобы в его благообразно-старческих речах не чувствовалось присутствие основной мысли о каком-то религиозно-нравственном кулаке или отечески-доброжелательном тумаке, любвеобильной палке, — этого ни один из "упорных" старцев никоим образом не мог избежать в своих прожектах о том, что надо было бы делать теперь, и выше этого религиозно-любезного кулака никоим образом не мог подняться в своих мечтаниях. Признаюсь, даже и надоели мне эти почтенные люди; конечно, жалко смотреть на человека, который совершенно искренно возмущен непорядками, и нельзя не разделять его огорчения; но один уж язык, которым говорят огорченные старики, положительно иной раз измучивает до последней степени: легко ли дело толковать о тысяче таких вопросов, о которых пришлось думать впервые лет под семьдесят, и впервые же изобретать слова и обороты речи небывалые, чтобы выразить небывалые мысли. Иной бормочет долго, говорит по множеству слов сразу, и таких слов, что только кожа трещит за ушами у слушателя. А в конце концов и окажется вое то же — "строгости иет". Думаю, что похвалы мужика не разохотили бы меня на знакомство еще с новым "упорным" стариком и не возбудили бы желания "поскорее", покуда еще г. Коробков не умер, побежать к нему и выведать секрет исцеления общественных недугов, но сам г. Коробков был точно человек "упорный" в желании разговаривать, ибо в тот же самый день и тот же самый мужик опять принес мне записку такого содержания: "Окончательно уезжаю к своему делу нонешнего числа на ночной, четырехчасовой машине. В противном случае меня невозможно будет видеть раньше как об Святой. Следовательно, могу принять только на короткое время!"
Тон этой записки был так любопытен и занимателен, старик до такой степени ясно давал мне знать, чтобы я спешил к нему явиться, а "в противном случае" я уже сам должен пенять на себя, что я почувствовал невозможность не исполнить этого… приказания, поспешно оделся и пошел.
— Ведь уедет! братец ты мой! — говорил мне тревожным голосом мужик, с которым мы шли вместе.
И оба мы прибавляли шагу.
Под ворота, над которыми красовалась раззолоченная вывеска "центрального агентства", мимо ярко освещенных окон керосиновой конторы, прошли мы вместе с моим путеводителем в небольшие темные сени и оттуда поднялись наверх, в светелку, по темной и узенькой лестнице.
Здесь, перед столом, на котором лежали большие желтого цвета деревянные счеты, пачки разных бумаг и связка баранок, вместе с недопитым стаканом чаю, на плетеном "выборгского изделия" кресле сидел крепкий, широкоплечий старик. Одет он был в тонкого сукна русского покроя чуйку, ситцевую рубаху с косым воротом, плотно застегнутую на толстой, обросшей седыми, сильными волосами шее; седая подстриженная борода, седые густые усы, густая шапка в скобку подстриженных седых волос, все это, вместе с проницательным взором и большим выразительным лбом, производило впечатление чего-то действительно крепкого, коренастого, напоминало о старческой силе и прочности столетнего дуба.
Таково было первое впечатление, когда я только что вошел в светелку; старик сидел полуоборотом к двери и, освещенный двумя свечами, стоявшими на столе, ярко очерчивался в типических чертах лица и головы. Но когда он увидал меня и пожелал приветствовать, то в нем тотчас же сказались старческие годы.
Приподнявшись на кресле и опираясь о его ручки обеими руками, он с трудом мог разогнуть колени и сказал:
— Уж извините!.. Ноги-то начали баловаться… не держут! Все больше сидишь…