Из 'Дневника старого врача'
Шрифт:
Питание моего тела также несколько исправилось,- я пил каждодневно пиво с Штраухом, до которого он был охотник. Хотя мы всего чаще обедали по трех-талерному абонементу, в чисто-студенческом ресторане, но кушанья выбирали получше, приплачивая, да к тому же еще нередко и вечером заходили съесть порцию чего-нибудь.
В этом ресторане все блюда были на подбор во истину студенческие. Главную роль играла свинина с тертым горохом. Это кушанье съедалось студентами в ужасающих размерах, запиваемое берлинскою пивною бурдою (так называемое Weissbier или Blonde); немалую роль, но уже как деликатес, играл сельдерейный салат (Sellerysalat) [...].
Я,
Я знал слабость Штрауха похвастать и отличиться. А угостить настоящим черепаховым супом в Дерпте большое общество на званом обеде - это чего-нибудь да стоит.
Случилось так, что как нарочно к банкету прислали в анатомический театр из Гамбурга огромную морскую черепаху, уже конечно, давно отдавшую богу душу; при раскупорке ящика обнаружился довольно пронзительный запах, и прозектор поспешил очистить скорее мясо от костей, назначавшихся для скелета. Отпрепарированное мясо хотели уже, за негодностью, схоронить, как мысль о черепаховом супе для банкета дала этому материалу более высокое назначение.
Повар в ресторане Пашковского сумел придать мифологическим останкам черепахи такой необыкновенный вкус, что все гости на банкете Штрауха, и всего более, конечно, он сам, были восхищены дотоле невиданным в Дерпте деликатесом. Мы, я и прозектор (Шульц), знавшие, в какой степени разложения мышцы черепахи служили к изготовлению супа, посматривали только друг на друга и удивлялись, как это и гости, и мы могли находить вкусною такую дрянь.
1 октября [18]81 г.
От 1-го листа до 79-го, то-есть университетская жизнь в Москве и Дерпте, писана мною от 12-го сентября по 1-е октября в дни страданий: Dies illae, dies irae * [...] (Те дни, дни гнева)
(1 октября [18]81 г.)
Дотяну ли еще до дня рождения (до ноября 13-го)? Надо спешить с моим дневником.
Наука в Берлине в 1830-х годах была в переходном состоянии. После смерти Гегеля германская философия уже не могла найти себе подобных, как он, вожаков, заставившего значительную часть культурного общества в Европе смотреть на мир божий не иначе, как через изобретенные им консервы. Теперь трудно себе и вообразить, до какой степени и в Германии, и у нас веровали - именно веровали - в философию Гегеля.
Ни голос таких гениальных личностей, как Гумбольдт, не оправдывавший господствовавшего тогда увлечения, ни пример англичан и французов, следовавших чисто реальному направлению в науке, ничто не помогало против обаяния и увлечения гегелизмом.
Медицина того времени стояла в Германии на распутье. Самая сущность этой науки препятствовала ей отдаться в руки гегелевской философии, но, тем не менее, это философское направление всех наук того времени препятствовало и медицине следовать спокойно и неуклонно путем чистого наблюдения и опыта.
Трансцендентализм был слишком модным. Даже во Франции и в такой науке, как хирургия, Лисфранк кричал во все горло о себе, что у него можно найти "cette chirurgie supreme et transcendentale". (Самую благородную хирургию )
Время моего пребывания в Берлине было именно временем перехода германской медицины - и перехода весьма быстрого - к реализму; начиналось торжественное вступление ее в разряд точных наук, празднуемое фанатиками реализма еще до сих пор.
Но я застал еще в Берлине практическую медицину почти совершенно изолированною от главных реальных ее основ: анатомии и физиологии. Было так, что анатомия и физиология - сами по себе, а медицина - сама по себе. И сама хирургия не имела ничего общего с анатомией. Ни Руст, ни Грефе, ни Диффенбах не знали анатомии.
Руст, говоря однажды на своей клинической лекции об операции Шопарта, сказал весьма наивно: "Я забыл, как там называются эти две кости стопы: одна выпуклая, как кулак, а другая вогнутая в суставе; так вот от этих двух костей и отнимается передняя часть стопы".
Грефе, при больших операциях, приглашал всегда профессора анатомии Шлемма и, оперируя, справлялся постоянно у него; "не проходит ли тут ствол или ветвь артерии?".
Диффенбах просто игнорировал анатомию и подшучивал над положением разных артерий. Опасение повредить надчревную артерию при грыжах считал праздною выдумкою. "Das ist ein Hirngespenst", (Это фантазия, химера) - говорил он своим ученикам про надчревную артерию (a. epigastrica).
Мало этого: Диффенбах до такой степени был чужд поверхностных анатомических понятий, что однажды, послал Иог. Мюллеру кусочек, вырезанный им из языка у заики, прося, чтобы Мюллер определил, какой это мускул.
О профессорах терапии и патологии, о клиницистах по внутренним болезням и говорить нечего.
Объективный экзамен при постели больного почти не существовал у терапевтов; постукивание и послушивание употреблялось более как decorum. (Внешнее приличие )
Вскрытий трупов сами профессора не делали и не присутствовали при них, да и присутствие их там ни к чему бы не повело при их полном незнании патологической анатомии.
Однажды я увидел в руках студента, вскрывавшего труп, довольно замечательный образец аневризмы легочной артерии, впрочем плохо вырезанной из трупа; я обратил внимание студента на редкость случая и посоветовал ему представить препарат профессору терапии Горну (Ноrn), в клинике которого находился перед смертью страдавший аневризмом.
– Да что же тут наш Горн поймет?
– отвечал наивно студент.
Из всех занимавшихся стэтоскопом был только один молодой человек, д-р Филипс, предлагавший себя и для privatissimum, но охотников не являлось.
Патологическая анатомия, в современном смысле и даже в смысле тогдашней французской школы, существовала в Германии только в одном университете венском. Во всех других университетах профессора патологической анатомии ограничивались изложением и классификацией разного рода уродств, и сам Иог. Мюллер в Берлине, в первое время, читая патологическую анатомию, ограничивался этим изложением.
Впрочем, я застал уже Фрорипа в Берлине, недавно сюда приглашенного. При таком научном направлении о точной и правильной диагностике не могло, конечно, быть и речи. Немцы с пренебрежением отзывались тогда о французских врачах, говоря, что это не врачи, а только диагносты.