Из 'Дневника старого врача'
Шрифт:
– -Ну что; Эренбуш, сегодня вода в море,-: спросил я, подмигнув Эренбушу,-холодна?
– О, нет!
– отвечает Эренбуш: - очень приятная, в самую пору.
Мы раздеваемся и идем купаться. Первый входит в воду Крылов; но как только окунулся, так сейчас же -благим матом и назад; трясясь, как осиновый лист, посинев, Крылов бежит из воды, крича дрожащим голосом:
– Подлецы-немцы!
Мы хохотали до упаду при этой сцене [...].
Потеха продолжалась целый день потом.
С Крыловым нельзя было не смеяться. Он стал рассказывать нам свое похождение с генералом Дубельтом. (Дубельт Л. В. (1792-1862) в молодости
Крылов был цензором, и пришлось им в этот год цензировать какой-то роман, наделавший много шума. Роман был запрещен Главным управлением цензуры, а Крылов вызван к петербургскому шефу жандармов, Орлову. Вот об этом-то деле и надо было подсунуть представление. Крылов приезжает в Петербург, разумеется в самом мрачном настроении духа, и является прежде всего к Дубельту, а затем, вместе с Дубельтом, отправляются к Орлову. Время было сырое, холодное, мрачное.
– Проезжая по Исаакиевской площади, мимо монумента Петра Великого, Дубельт, закутанный в шинель и прижавшись к углу коляски, как будто про себя,так рассказывал Крылов,- говорит:
– Вот бы кого надо было высечь, это Петра Великого, за его глупую выходку: Петербург построить на болоте.
Крылов слушает и думает про себя: "понимаю, понимаю, любезный, не надуешь нашего брата, ничего не отвечу".
И еще не раз пробовал Дубельт по дороге возобновить разговор, но Крылов оставался нем, яко рыба. Приезжают, наконец, к Орлову. Прием очень любезный.
Дубельт, повертевшись несколько, оставляет Крылова с глазу-на-глаз с Орловым.
– Извините, г. Крылов, - говорит шеф жандармов,- что мы вас побеспокоили почти понапрасну. Садитесь, сделайте одолжение, поговорим.
– А я,- повествовал нам Крылов,- стою ни жив, ни мертв, и думаю себе, что тут делать: не сесть-нельзя, коли приглашает; а сядь у шефа жандармов, так, пожалуй, еще и высечен будешь. Наконец, делать нечего, Орлов снова приглашает и указывает на стоящее возле него кресло. Вот я,- рассказывал Крылов,потихоньку и осторожно сажусь себе на самый краешек кресла. Вся душа ушла в пятки. Вот, вот, так и жду, что у меня под сиденьем подушка опустится и -известно что...
(Крылов, по рассказу П., имел в виду слухи о том, что в III Отделении наказывают провинившихся "по-отечески"-подвергают порке независимо от общественного положения.)
И Орлов, верно, заметил, слегка улыбается и уверяет, что я могу быть совершенно спокоен, что в цензурном промахе виноват не я. Что уж он мне там говорил, я от страха и трепета забыл. Слава богу, однакоже дело тем и кончилось. Чорт с ним, с цензорством!-это не жизнь, а ад.
В этот же день познакомил нас мой приятель Эренбуш и еще с двумя личностями, оставшимися у меня в памяти. Почему?
Одна из этих личностей, германского происхождения, обязана горошине тем, что я ее еще помню, хотя другие, более меня интересующиеся классицизмом и царедворством, вспоминают о профессоре д-ре Гримме по его, некогда весьма известной у нас, учебно-придворной деятельности.
Гримм был учителем вел. кн. Константина Николаевича, а потом и наследника вел. кн. Николая Александровича; этот знаток древних языков и биограф покойной императрицы Александры Федоровны, глухой на одно ухо от роду (как он сам полагал), приехав с государынею в Ревель, обратился к доктору Эренбушу, боясь, чтобы не оглохнуть на другое ухо.
Но как же и Гримм, и все мы были удивлены, когда, после нескольких спринцовок теплою водою, из глухого от роду уха выскочила горошина. А с появлением горошины на свет Гримм тотчас же вспомнил, как он, еще неразумный ребенок, играя в горох, засадил себе одну горошину в ухо.
Другая личность, также более или менее патологическая, только в другом роде, был граф Гуровский, присланный тогда в Ревель из С.-Петербурга по распоряжению шефа жандармов, чего мы, однакоже, тогда еще не знали. Гуровский с жадностью, можно сказать, принял знакомство с нами и, частью на французском, частью на ломанном русском языке, затянул с нами нескончаемую канитель о могуществе России, ее богатствах, открытых племянником Гуровского, Тенгоборским, и т. п. )
(Ад. Гуровский принимал деятельное участие в польском восстании 1830-1831 гг., много писал против России. Затем "раскаялся" и в виду близости его сестры к императрице Александре Федоровне рассчитывал на хорошую административную карьеру. Путь к этому проложил себе брошюрой в духе III Отделения. Позднее выступал в угоду последнему с пасквилями на Герцена. О нем еще в сб. "Литературное наследство" ).
Л. В. Тенгоборский (1793-1857)-автор книги "О производительных силах России" (1854-1858).)
При этом он утверждал, что правительство наше не должно допускать слишком интимного сближения русской молодежи с польскою. Были случаи, впоследствии напоминавшие мне это правило Гуровского.
После диарреи (Поноса) слов, продолжавшейся несколько часов сряду, мы разошлись, и первое, что мне и Крылову пришло в голову,- что с Гуровским нам надо быть осторожным. Одно только нас озадачивало: как поляк Гуровский, замешанный в революционной пропаганде, мог сделаться нашим русским пресмыкающимся? Впоследствии это объяснилось: Гуровский имел родственницу, чуть ли не сестру, замужем за шталмейстером Фридрихсом, очень приближенную к государыне императрице Александре Федоровне и очень ею любимую.
Ревель, вместо или под видом ссылки, послужил Гуровскому местом службы, да еще какой - основанной на обширной доверенности к верноподданническим чувствам и патриотизму служащего. Гуровский [...] позволял себе иногда зазнаваться.
Мне, например, и Крылову он прямо объявил, что писал уже о нас, куда следует, в Петербург и очень рад был найти в нас людей вполне благонадежных.
"Вот шельма-то!- думаю я,- едва только сам с виселицы сорвался, а берет уже на себя смелость быть судьею других, ничем не провинившихся перед правительством".
И что же? К моему удивлению, Гуровский получил предлинное послание от одного из главных рептилий, в котором, сверх благодарности Гуровскому, заключались еще отеческие наставления разного рода.
Письмо это Гуровский показывал, и не оставалось никакого сомнения у меня, что кривой, никогда не скидающий своих синих очков, польский аристократ-революционер (впоследствии родственник, если не ошибаюсь, испанской королевской фамилии) принадлежал, по воле судеб, к классу пресмыкающихся нашего обширного государства.