Из дневника улитки
Шрифт:
Потом какой-то учитель начальных классов, социал-демократ, спустившийся с лесистых гор (и в своей глуши слывший оригиналом и недоумком), учил меня, как надо держать полулитровую пивную кружку и как подносить ее ко рту. Потом я расписывался фломастером на обнаженных плечах баварок и получил от этого занятия большое удовольствие. Потом кто-то порывался затеять со мной драку, но соратники по партии, сидевшие рядом, быстренько уладили это дело. Потом мы все отправились еще куда-то, поскольку карусель все еще крутилась, даря всем и каждому ощущение счастья и прекрасной бессмысленности. (Чисто по-обывательски, к сожалению. Соответствует и присуще системе.)
— А что было в Вайсенбурге?
— Там имеется
— Там ты тоже был счастлив и так далее?
— Остался небольшой привкус. Члены Союза молодежи — три ряда стульев — отмежевались от Штрауса и его речи в Бамберге.
— И за кого же они будут теперь голосовать во время выборов?
— Ясно, за клириков, как их учили. Они все хорошие парни, просто боятся за свои карманные деньги.
— А что было в Ретенбахе?
— Там я под вечер произнес речь, написанную в «фольксвагене».
— И о чем ты говорил?
— О том, что может случиться, пока Драуцбург ведет машину, а я лежу на заднем сиденье и размышляю о том, что же христианского есть в Штраусе-Кизингере-Барцеле.
— А в Эрлангене? Там тоже ничего не стряслось?
— Ничегошеньки, хотя Драуцбург каркал: «…бешеные из Союза немецких студентов явятся со своими крикунами-радикалами и устроят нам детский крик на лужайке». Но они не явились. Они еще на каникулах. Все было тихо-спокойно. Ложная тревога.
Нынче я опять занимался готовкой, сомневаясь, станут ли мои это есть: пять с половиной часов в Западной Пруссии варился кусок вымени весом в два с половиной килограмма, пока не стал мягким и в то же время поддающимся резанию на ломтики.
В детстве бабушка часто кормила меня выменем. Я боялся, что у меня вырастут соски.
Наш кандидат в Эрлангене Хаак — человек мягкий и твердый. Возможно, получит мандат с небольшим перевесом. Надо стимулировать инициативу избирателей, сказала (пообещала) Вероника Шретер, будучи на сносях и глядя мимо меня: но за моей спиной никого не было. Или еще что-то странное. Иногда взгляд ее отсвечивал серебром. Видит одновременно несколько реальностей. Она из Восточной Германии, из Саксонии, урожденная Хенчке.
Мое варево, поначалу отдававшее лавровым листом и гвоздикой, горчичным семенем и другими ингредиентами, в течение часа пахло даже приятно, но постепенно запах начал меняться и перешел в откровенную вонь: так пахнет заплесневевший сыр и давно прокисшее молоко. (Вокруг пивоварен тоже частенько стоит густой запах казеина.)
Варка коровьего вымени неизбежно влечет за собой это: застоявшиеся запахи молокозавода заполнили собою весь дом. Анна вмешалась слишком поздно: открыла ручкой от щетки верхнюю фрамугу, резким движением включила вентилятор.
— Уф, ну и вонь!
— Этого я есть не буду.
— Ешь сам.
— Какой-то кошмар.
— Пахнет как от ног Рауля.
— От тебя самого так пахнет.
— Уф.
Потом я добавил в кастрюлю лук, овощи и немного уксуса; казеиновый запах остался, хоть и стал менее пронзительным.
Нам придется проглотить это варево, хоть оно и грозит нам всем кислой отрыжкой (уже предвкушаемой).
Ибо именно такое вымя под маринадом, какое нам предстоит завтра вкусить, изо дня в день ел Скептик в своем подвале, после того как в Зеерезене дело дошло до вынужденного забоя скота: Штомма выменял вымя на две велосипедные камеры.
Сейчас вымя остывает: мягкое и сморщенное.
Целую неделю хозяин скармливал гостю бульон, в котором вымя плавало в виде мелких кубиков, ловко скрывающих свое происхождение.
Скептик сказал: «Почему бы и нет? Ничего не имею против вымени. А запах — словно от вываренных пеленок (или даже от моего стеганого одеяла) — обманчив. Нет причин подозревать в чем-либо эти сравнительно безвкусные кусочки. Во всяком случае, достаточно вспомнить о телятине — она тоже безвкусна, зато легко усваивается».
И Штомма обрадовался одобрению Скептика, увеличил порции, а в следующее воскресенье преподнес ему толстенный кусок: вымя, жаренное в сухарях, как шницель. Гарниром к нему был кормовой картофель, приправленный бульоном из вымени, — под таким соусом от него меньше разило гнильем и во вкусе почти не чувствовались проростки.
После еды Скептик, как вошло уже в обычай, читал хозяину вслух газету. Положение на Восточном фронте стабилизировалось. Писали о выравнивании линии обороны и успешно отбитых атаках. Блюда из вымени заполнили подвал благостным ощущением укрытости и тепла коровника. Штомма отпустил брючный ремень на два отверстия и, еле ворочая языком, выдал два латинских изречения, которым его научил Скептик, компенсируя себя за наступление на Кавказе (Cogito ergo sum. — Carthago delenda est[3]). Потом зачитывал ему из развлекательной рубрики газеты «Данцигер форпостен» забавные и смачные заметки. Например, о мяснике, которому очень хотелось стать часовщиком, только мелкие колесики ломались в его заскорузлых пальцах. Штомма хохотал и потирал ляжки; Лизбет хихикала невпопад. О том, как они шутят, грустят, напиваются, как ведут себя в опасных ситуациях, как мочатся, совокупляются, как потирают ляжки, о голых и ужасающе бедных: когда-нибудь, не знаю когда, напишу книгу «День отца», где действующими лицами будут одни берлинцы и День Христова Воскресения празднуют сплошь силачи и здоровяки.
Или: что, если бы у Скептика была сестра, которую я, правда, не могу себе представить. И эта сестра, моложе его, отправилась бы на поиски брата (в сторону подвала). И вдруг эта сестра (которой не было) появилась бы в этом подвале.
Или написать стихотворение под названием «Между». (Когда я в Эрлангене между собой и…)
Всякий раз, читая хозяину вслух газету, Скептик читал и между строк. А иногда и слегка менял текст ежедневного сообщения с театра военных действий, называя отступление на центральном участке фронта не планомерным, а поспешным или сдачу плацдарма — стоившей больших жертв, дополняя известие об успехах подводных лодок цифрами наших потерь, причем он не лгал, а просто читал «Форпостен» между строк (так же как мы читаем «Франкфуртер альгемайне»). Когда немецкое наступление стало терпеть одну неудачу за другой и зимой сорок второго года наметилось будущее поражение, которое с января сорок третьего получило название «Сталинград», положение Скептика в подвале (если не считать отдельных инцидентов) начало улучшаться — Штомма редко пускал в ход свой ремень, никогда не прибегал к велосипедным спицам, реже скармливал своему постояльцу вымя и кормовую свеклу, а все чаще свиные ребрышки и савойскую капусту. По воскресеньям стол накрывался скатертью. А уходя к себе, Штомма оставлял горящий фонарь в подвале. Он подарил Скептику старый свитер, чтобы оградить от холода, и отрывной календарь — чтобы оградить от времени; начиная с февраля регулярно посылал Лизбет в подвал, чтобы та легла со Скептиком на его тюфяк и могла принять его в себя. (Но душевный мрак воспринимает лишь себя.)
Спускаясь в подвал к Скептику, Лизбет еще на лестнице начинала расстегивать халат. Она останавливалась между столом и матрацем — у Скептика не хватало духу сказать «нет» — и медленно и безучастно снимала с себя все подряд. Обычно она говорила: «Так отец велел». А иногда добавляла: «Отец уехал на велосипеде. Мне сказал приглядеть тут». И лишь однажды заранее спросила у Штоммы, нужно ли ей приглядеть за жильцом.
(Какие бы отговорки он ни выискивал — то уносясь мыслью в свинцовые подземелья Melencolia, то погружаясь в утопию двуполости, — но хотел он, как здесь, так и там, в сущности, одного: чтобы женщина приняла его в себя.) И Скептик бывал принят и сам брал, как взял он бритву, календарь и старый свитер; но он не только брал.