Из Египта. Мемуары
Шрифт:
Он так никогда и не простил семейству обмана.
– Приезжай, мы тебе поможем, – напоминал он жене, передразнивая уговоры ее братьев. – Мы тебе и то дадим, и сё дадим. И ничего! Предки мои занимали столь важное положение, что султаны веками подсылали к ним наемных убийц – и нате вам, бильярдная, – бормотал он по утрам, стоя на пороге кухни в ожидании пирожков с сыром и шпинатом, которые еще затемно выпекала его жена. Выпечка расходилась бойко: игроки очень любили что-нибудь пожевать под рюмочку анисового ликера.
Мало того, что Альберт лишился значительной части собственных средств, так еще и семейство жены ожидало от него помощи.
Примерно после пятой ссуды смиренный хозяин бильярдной вышел на улицу с кием в руках и разбил в машине окно, предложив зятю, прохлаждавшемуся на заднем сиденье, пока шофер бегал по его поручениям, раз уж он в таких добрых отношениях с королевской семьей, одолжить у его величества «некоторую сумму, чтобы пережить временные трудности» – эвфемизм, которым Вили обозначал свои отчаянные займы.
Эстер, услышав о склоке мужа и брата, пришла в ужас.
– Он раньше никогда такого не делал, – уверяла она Вили, – он вообще человек мирный.
– Он турок до мозга костей.
– А ты тогда кто – уж не итальянец ли?
– Итальянец не итальянец, а стекла в машинах не бью.
– Я с ним поговорю, – пообещала Эстер.
– Не надо, я его после такого даже видеть не хочу. Подумать только, какая чудовищная неблагодарность! Не будь он твоим мужем, Эстер, не будь он твоим мужем… – начал было Вили.
– Не будь он моим мужем, не дал бы тебе ни гроша. А не будь ты моим братом, мы бы и вовсе не попали в такой переплет.
Настоящее имя Вили было Аарон. Вернувшись в Александрию в 1922-м, через четыре года после подписания перемирия, он вынужден был наверстывать упущенное. За неделю с помощью четверых своих братьев он сделался специалистом по рису. Затем инспектором сахарного тростника. В какие-нибудь три месяца научился лечить любые известные болезни хлопка, главного экспортного товара. За полгода не только изъездил Египет из конца в конец, но и посетил дома всех еврейских магнатов, у которых, по слухам, были дочери на выданье. На одной из них Вили и женился менее чем через год после возвращения из Европы.
Остепенившись, Вили принялся за то, что любил больше всего: замужних женщин. Поговаривали даже, что некоторые его любовницы после расставания с Вили в отчаянии наведывались к его жене, умоляя замолвить за них словечко, и бедная бабушка Лола, чье огромное сердце превосходило размерами все прочие органы, порой внимала их просьбам.
Через семь лет после войны в семейную резиденцию явилась некая Лотта с фотокарточкой мужчины, с которым якобы обручилась в Берлине. Когда личность изображенного на снимке наконец установили и Лотта спрятала платочек, ей предложили отобедать с семейством, большая часть которого должна была съехаться к часу дня. Вили прибыл последним, однако стоило ему войти в переднюю, как Лотта, узнав его шаги, вскочила, поставила бокал шерри и выбежала навстречу, крича во все горло: «Вили! Вили!»
Никто не понял, почему эта сумасшедшая зовет их Аарона таким странным именем, однако же за обедом, когда все более-менее оправились от удивления, Лотта объяснила, что в 1914 году в новехонькой прусской униформе он до того походил на кайзера Вильгельма, что она прозвала его Вили. Жене его в этом имени послышалось нечто до того очаровательно-точное, отважное, но при этом ласковое, что она тоже стала звать мужа Вили – сперва с упреком, потом шутя, а после и вовсе по привычке, так что в конце концов все, даже родная мать, иначе как Вили его и не называли – а чаще Вилико, в уменьшительной греко-иудейско-испанской форме.
– Вилико – предатель, – некоторое время спустя сказала его мать.
– Я тогда и правда был в нее влюблен, – возразил Вили. – Тем более что все это происходило задолго до Лолы.
– А я и не о женщинах говорю. Ты как был Иудой, так и останешься.
Отправить воскресшую Лотту обратно в Бельгию ни у кого не хватило духу. Она стала секретаршей дедушки Нессима, время от времени позировала на уроках рисования у бабушки Клары, работала продавщицей у дедушки Козимо, а тот в конце концов сбагрил ее дедушке Исааку, который на ней и женился. На семейной фотографии, сделанной на их свадьбе в 1926 году в фешенебельных апартаментах главы семейства в Спортинге [2] окнами на залитое солнцем Средиземное море, бабушка Лотта стоит на веранде рядом с дедушкой Исааком, правая ее рука лежит на плече дедушки Вили. Мы умеем делиться, щурится дедушка Вили, нам приносят высочайшие жертвы, и женщины нас боготворят.
2
Спортинг – престижный район в Александрии.
Сухопарый пятидесятилетний Исаак на этом снимке старался спрятать плешь, а Нессим, которому до пенсии оставалось совсем чуть-чуть, выглядел старше матери, чья напускная радость в день сыновней свадьбы плохо маскировала тревогу.
– Он принц, а она крестьянка, – говорила она. – Только посмотрите, как она ходит. Словно у нее на ногах до сих пор деревянные башмаки.
– А у него на голове зато до сих пор следы невидимой кипы. Так что они квиты. Оставь их в покое, – обрывала ее дочь Эстер. – Всю жизнь любовницы, ни разу не был женат. Ему давно пора жениться.
– Да, но не на христианке же.
– Христианка, еврей, Бельгия, Египет, времена давно изменились, – вмешивался Вили. – Двадцатый век на дворе.
Но мать его была неумолима. И на фотографии смотрит подозрительно, точно Гекуба на новоприбывшую Елену.
На заднем плане за их спинами сквозь французские окна веранды подглядывают трое египтян. Горничная Зейнаб, лет двадцати, не более, и уже десять лет в услужении у семейства, шаловливо улыбается. Повар Ахмед из Хартума сконфуженно отворачивается от фотографа, прикрывая лицо правой рукой. Его младшая сестра Латифа, тогда десятилетняя девочка, смотрит лукавыми темными глазами прямо в объектив.
Пока семейство оправлялось от фиаско с «Изоттой-Фраскини», дедушка Вили пробовал силы на совершенно ином поприще: он стал фашистом. Причем таким рьяным приверженцем Дуче, что по его настоянию вся семья носила черные рубашки и обзавелась здоровой фашистской привычкой ежедневно делать зарядку. От Вили не укрывалось ни одно нововведение, которое фашисты делали в итальянском языке, и он старательно изгонял благоприобретенные англицизмы из собственной речи, предпочтений и манеры одеваться; когда же Италия вступила в войну с Эфиопией, попросил родных пожертвовать золотые украшения итальянскому правительству, дабы финансировать мечту Дуче об империи.