Из моей копилки
Шрифт:
Петро в Пучкасах утонул, а Сашке за семьдесят перевалило. Старую жену недавно покинул, к молодухе-вдовушке подкатился, и живут…
Я вспомнил Сашку. Кавалером двух «Георгиев» с германской войны пришел. Женился на первейшей красавице. Все ее запросто не по имени, а «царевной» за красоту и стройность называли.
– И еще было у них два брата: Сергей, тот крупным работником стал, – продолжал Афоня, – а четвертого брата, Алексея, не помнишь ли за что «сомустителем» кликали по-уличному?
– Нет, не помню.
– А за то, что он умел драки
– А теперь он где?
– Канул в тар-тарары, – неопределенно ответил Афоня, поглядывая на мой дорожный рюкзак, из которого раздражительно торчало горлышко фляги. Уловив его не совсем хищный, но вполне оправдывающий нашу встречу взгляд, я предложил:
– Есть у меня остаточек доброго вина, давай, Афанасий, выпьем за упокой тех, кого нет, и за здравие живущих.
– Это можно.
Я наполнил стопку, поднес Афоне.
– За совхозное крестьянство, чтоб оно росло и процветало, – нажимая на «о», проговорил мой собеседник и без передыха опорожнил стопку. – Крепенькое, не противное, вроде бы я такого и не пивал. А в общем, не расчухал…
– Тогда давай вторую…
– Да удобно ли? Сам-то…
– Я уже успел.
– Погоди, вон «царевна» идет с корзиной. Не иначе, у нее есть закусь какая-нибудь.
– «Царевна», та самая?
– Ну да, но теперь она больше на бабу-ягу смахивает. Годы берут свое, да и супруг, разведясь, на старости наглупил. Хоть никуда глаз не кажи…
Я посмотрел на женщину, подходившую прямо к нам по узкой тропинке. Это была согнутая жизнью и судьбой старуха, с длинным острым носом, с редкими седыми волосами. За спиной плетеная корешковая корзина, покрытая выцветшим головным платком… Шепеляво выговаривая слова, она вымолвила:
– Здрасьте, мужички хорошие. Сидят двое в полюшке на камешке да выпивают. Магарыч, поди-ка, литки пьете? Чем поменялись-то, Афоня-Голубые кони?
– Поменялись мнениями так на так, – ответил Афоня. Я и не подозревал, что за ним до сих пор сохранилось уличное прозвище Афоня-Голубые кони.
– Поройся, «царевна», в корзине, нет ли нам закусочки, – попросил Афоня.
– Да ради бога, возьмите хоть лучку, хоть чесночку или помидорчик. Ходила в село поторговать овощем со своего участка, да зазря, на трешник только и продала, остальное тащу назад. Попутно зашла в Ивановскую деревню, два часа телевизор глядела.
– Чего опять? – спросил Афоня, держа одной рукой стопку, другой ухватив пучок зеленого луку.
– Детские передачи. Господи, до чего дошли! Прямо по воздуху всякие видения показывают, и ничего им не помеха: ни темная ночь, ни ветер, ни дождь. Чудо из чудес, и никому теперь не диво. А раньше бы от такого чуда я самая первая с ума сошла… Да берите больше, не жаль мне этой
Афоня выпил вторую. Свежий зеленый лук захрустел у него на зубах.
– Спасибо, Костенькин Иванович.
– Может, и третью выпьешь?
– Ни в коем разе. На то эта посудинка и стопкой называется, чтоб знать, где надо оказать «стоп». Две выпил – и стоп. Иначе до своей избы не добреду, усну на дороге. Походишь по деревням – забредай ко мне. Я для тебя петуха зарежу. Не обходи… – обратясь к старухе-«царевне», спросил:
– Алексашка не поумнел? Не вернулся?
– И не спрашивай, – ответила старуха, – лишился разума. Дурак по самые уши.
– Да кто из вас виноват-то?
– Пушкин…
– Не шути.
– Да как же? Он первым сказал: «…любви все возрасты покорны». Смотался мой потаскун. Уехала бы я куда, да старость подкашивает. Не двинешься. По весне видела его в селе однажды. Свернула с его глаз в сторонку. Пьяненький шел, балагурил:
Зачем не родился я графом,Зачем мне судьбой не дано…Тьфу, дуропляс! Графом… хватит того, что человеком родился, а дураком помрет…
Закинула «царевна» корзину за спину и пошла, не узнав и не спросив у Афони про меня, кто с ним распивает литки.
Стрекотала конная сенокосилка. На большой высоте в лазурном небе пронесся со скоростью звука реактивный самолет, оставив за собою две длинных белых борозды.
Охотничья водка разморила Афоню. Глаза у него закрывались сами собой. Он широко зевнул, сделал несколько резких движений. Я поглядел в сторону уходившей от нас женщины, вспоминал, какой она была красавицей, да и супруг ей был под стать: с усами, как у Козьмы Крючкова, всегда чисто бритый, в разговорах нарочито не окал по-вологодски, а вместо «опять» подчеркнуто выговаривал «абратно».
– Придется малость помедлить, – сказал Афоня, непритворно зевая, – нельзя во хмельку попасть бригадирше на глаза. Не залечь ли мне в кусточки? Или скоро выветрится?
– Пройдет в два счета, – успокоил я его, – охотничья ненадолго забориста, и запаха от нее нет такого, как от череповецкого «сучка». Эта шатает, а с ног не валит.
– Ну и то хорошо, – согласился Афоня и добавил, кивнув в сторону ушедшей женщины: – Она тебе, наверно, напомнила, а ты и забыл совсем мое прозвище – Афоня-Голубые кони.
– Конечно, забыл. Живя в разных городах, я за сорок лет ни разу не вспомнил об этом, и даже такого слова, как литки, не приходилось мне ни употреблять, ни слышать…
– Голубые кони и литки одно с другим связано. Хочешь, расскажу одну такую со мной бывальщинку…
– Рад послушать, но сначала допей, что на донышке булькает.
Афоня отказался пить:
– Годы мои не те, хватит двух стопочек, по одной на обе ноги, чтобы не шибко кособочило в походке.