«Из пламя и света»
Шрифт:
— И за Одоевского, — сказал Лермонтов, поднимая свой стакан. — Пусть ему будет хорошо!
Лермонтов выпил вино, поставил стакан и задумался.
— Когда я проезжал, возвращаясь из Грузии, по Военно-грузинской дороге, появилась одна пугавшая меня мысль… — Он помолчал и сказал с обычной своей простотой и с какой-то суровой горечью:
Но есть еще одно желанье!Боюсь сказать! — душа дрожит!Что, если я со дня изгнаньяСовсем на родине забыт!И
Но когда они все обступили его с горячим восторгом и благодарностью, когда он почувствовал чьи-то слезы на своем лице и крепкие рукопожатия, он понял, что эта общая боль сделала его по-настоящему братом для всех, кого он здесь встретил, с кем сроднился и кого больше, может быть, не увидит.
Было уже поздно, когда он вышел на пустынную улицу. Подмораживало, и под ногами похрустывал тонкий ледок. «Точно у нас в Москве в первые дни весны, когда прилетают на старые гнезда грачи», — подумал он.
ГЛАВА 16
Больше других Лермонтов подружился с Назимовым. Но эта дружба не мешала ему порой поддразнивать Назимова.
Назимов относился к нему с нежностью и нередко отечески журил его, а иногда и всерьез сердился. Это бывало в тех случаях, когда, проговорив целый вечер о том, что волновало их всех — о современном положении России, и о ее будущем, и о современной молодежи, — Лермонтов вдруг начинал возражать решительно против всего, что утверждал Назимов, точно в него вселялся бес.
— Да поймите, Михаил Юрьевич, что не может вообще история, а значит и наша русская история, стоять на одном месте! — волнуясь, уже почти кричал Назимов, расхаживая быстрыми шагами по комнате.
— Она и не стоит! У нас военные поселения построили совсем на новом месте, где их и не было никогда.
— Но боже мой, ведь это же не вечно будет! Неужели вы, поэт, не чувствуете, что все в мире совершенствуется, все развивается, все идет вперед?!
— Ну как же! — отвечал Лермонтов. — Я это всегда чувствовал. Особенно, когда у нас в Университетском пансионе порку ввели.
— Мишенька, ведь я серьезно с вами говорю.
— И я серьезно! — Лермонтов смотрел на Назимова смеющимися глазами. — Вы, Михаил Александрович, говорите о непрерывном прогрессе. Согласно этой теории на Земле все само собой совершенствуется, всем живется все лучше, с каждым днем все лучше, лучше, лучше… И у нас в России такой же непрерывный прогресс?! Бог мой!.. Ведь это до чего же в конце концов дойдет?! Ведь какая жизнь будет! Как всем будет чудесно жить на свете!..
И, обняв вконец рассерженного Назимова, Лермонтов на время исчезал.
Но бывали столкновения и более серьезные, после которых у Назимова разбаливалась голова, а Лермонтов шел к кому-нибудь третьему и просил разъяснить Назимову, что его надежды на какие-то благие меры правительства просто наивны.
— Нужно же знать ближе жизнь нашего народа, — волновался Лермонтов, — тогда многое станет ясно.
— Вы правы, — говорил Голицын, — но не спорьте с Михаилом Александровичем: ему легче оттого, что он сохраняет эту надежду.
После таких слов Лермонтов немедленно возвращался к Назимову мириться.
Но в последний вечер перед отъездом Лермонтов был очень тих.
Он подсел к маленьким старинным клавикордам, стоявшим в углу, и начал наигрывать что-то.
— Что ты играешь? — спросил Сатин.
— Так, песню одну, казачью. Пела ее в станице на берегу Терека красавица казачка. И я долго потом слышал ее каким-то внутренним слухом, а теперь всю ее сочинил по-своему.
Уже было поздно, когда он встал прощаясь. Все обнимали его, и когда очередь дошла до Назимова, Лермонтов спросил:
— Что же вы пожелаете мне на прощание, Михаил Александрович?
— Я желаю вам стать очень большим поэтом, что, впрочем, будет во всяком случае.
— «Большим поэтом», — повторил Лермонтов. — А разве теперь это возможно? Боюсь, что нет.
Были холодные сумерки серенького зимнего дня. Небольшая группа друзей провожала его на крыльце перед домом.
Неужели жизнь будет так жестока, что не соединит их больше никогда?
В декабре 1837 года в московском театре шли «Разбойники» с участием Мочалова. После долгих и шумных оваций, когда опустился занавес по окончании последнего акта, редактор «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду», приехавший в Москву на несколько дней по своим литературным делам, Андрей Александрович Краевский, пробираясь между рядами кресел и стараясь не наступать на дамские шлейфы, столкнулся с Белинским, недавно вернувшимся с Кавказа.
Они пожали друг другу руки, пропустили мимо себя все еще возбужденную толпу зрителей и вышли вместе из театра.
Осведомившись о здоровье Белинского и о его кавказских впечатлениях, Краевский спросил, не видал ли он там Лермонтова.
Белинский, решивший проводить Краевского до его гостиницы, ответил не сразу.
— Видел, — сказал он наконец, — у Сатина, в Пятигорске. И встречей этой недоволен.
— Недовольны? — изумился Краевский. — Почему?..
— До этой встречи я видел его раз в зале ресторации. Его лицо было печально, между бровями залегла суровая морщинка, а глаза — изумительной красоты у него глаза! — были тоскливо устремлены куда-то вдаль. В руке он держал журнал, который только что читал. Вскоре он поднялся и ушел. А у Сатина был совсем другой человек! Такого можно увидеть на бальных паркетах, а больше нигде.
— Это с ним бывает, и на это внимание обращать не надо. Он все это нарочно на себя напускает, по молодости лет. Но вы когда-нибудь узнаете его по-настоящему. У меня сейчас дома его письмо лежит. Вот в этом письме он простой и настоящий.
— К вам письмо?
— Это ко мне, а еще есть у меня письмо Лермонтова к одному из самых преданных его друзей — к Раевскому, который за распространение его стихов угодил в Олонецкую губернию. Так вот, Раевский себе оставил копию письма, а оригинал переслал мне, полагая, и не без основания, что в условиях жизни опального чиновника письменный стол его не очень-то надежное место и что у меня оно может лучше сохраниться.