«Из пламя и света»
Шрифт:
— Но Пушкин печатался с пятнадцати лет и не приходил в бешенство, когда видел свои стихи в печати. Ведь только когда напечатали, в тридцатом, кажется, году, твое первое стихотворение «Весна», тебе это доставило, по-моему, большую радость. А потом? Когда Юрьев тайком от тебя сдал «Хаджи Абрека» в печать, ты был в таком гневе, что вспомнить страшно!
— Но пойми же, — сказал Лермонтов с внезапной суровостью, — пойми, что после Пушкина спрос с русского поэта должен быть во сто раз строже, чем до него, — и кончим этот спор.
— Так, стало быть, и отдашь в печать всего двадцать шесть стихотворений?
— Двадцать
ГЛАВА 23
Уже несколько дней Лермонтов не находил себе места ни в Царском, ни в Петербурге. Молчание Одоевского не давало ему покоя. Не только на его письма к Александру Ивановичу, но и на запрос, посланный им начальнику Одоевского, вот уже сколько времени не было никакого ответа.
Он лежал без сна на диване в своем кабинете и думал об Одоевском, стараясь отогнать от себя тяжелые мысли.
Столыпин осторожно, без стука приоткрыл дверь кабинета и вошел своей твердой походкой.
— Монго?! — очень довольный, проговорил Лермонтов, отодвигаясь на своем диване, чтобы Столыпин мог сесть рядом. — Как я тебе рад! Откуда ты?
— От одного… довольно важного лица, — сказал Столыпин, вытирая платком мокрый от дождя лоб. — Просто невозможная погода!
— Да, Монго, — вздохнул Лермонтов. — И невозможная тоска. Представь, до сих пор никакого ответа от Одоевского! Хоть бы что-нибудь о нем узнать, все-таки легче! Хуже всего ничего не знать. Это такой чудесный человек!..
— Да, Миша, все, кто его встречал, отзываются о нем восторженно, — задумчиво ответил Столыпин.
— Ах, Монго, ты не знаешь его так, как я узнал, ты не знаешь, какой это человек! Всегда он во что-то углублен мыслью, и задумчив, и серьезен… И вдруг развеселится и засмеется таким звонким детским смехом. Я чувствовал в нем всегда какое-то спокойствие духа, хотя он все время помнил и скорбел о страданиях человечества. И я уверен, что люди, которые хоть раз с ним встречались, никогда его не забывают. А стихи его?! Мне кажется, я совершил преступление, ничего не записав, хотя бы тайком. Ты послушай только, какая прелесть!
Что вы печальны, дети снов,Бесцветной жизни привиденья?Как хороводы облаковС небес, по воле дуновенья,Летят и тают в вышине,Следов нигде не оставляя —Равно в подоблачной странеНеслися вы!…Вот я повторяю его слова и точно вижу опять блеск его глаз, слышу чудесную музыку его голоса…
Уверяю тебя, Монго, что, если бы напечатать его стихи, литература наша отвела бы ему место рядом с первоклассными поэтами… Боже мой, когда же я хоть что-нибудь о нем узнаю?!
Столыпин помолчал и, убрав свой платок, сказал, не глядя на Лермонтова:
— Я кое-что… узнал, Мишель.
Лермонтов сел на диване и, положив руки на плечи Столыпина, повернул его к себе лицом.
— Где он, Монго?
— Все там же. В Лазаревском форте.
— Он… болен?
— Мне пишут, что болен.
— Кто пишет? Где это письмо? Дай его мне!
— Оно у меня дома, я не знал, что заеду к тебе. Завтра я его тебе, разумеется, дам.
Лермонтов молчал, пытливо всматриваясь в лицо Столыпина.
— Алексей Аркадьевич, — проговорил он, наконец, очень медленно, — скажи мне правду: ему плохо?
В наступившей тишине бил по стеклам осенний дождь.
— У-мер?.. — спросил Лермонтов одними губами.
Столыпин молча наклонил голову.
…Лермонтов лежал, отвернувшись к стене, и плечи его вздрагивали от рыданий. Столыпин наклонился и дотронулся до его руки.
— Миша, — сказал он мягко, — ты поплачь, милый, а я поброжу еще немного и вернусь к тебе.
В нем тихий пламень чувства не угас:Он сохранил и блеск лазурных глаз,И звонкий детский смех, и речь живую,И веру гордую в людей и жизнь иную.Когда через несколько дней Лермонтов писал эти строки об Одоевском, он чувствовал такое же глубокое, острое горе, как если бы потерял родного брата.
ГЛАВА 24
Было у него три дома, куда он мог прийти огорченным, или усталым, или взволнованным и откуда уходил всегда утешенным и окрепшим.
Если выдавался тоскливый день и возникало в душе желание видеть не скучных представителей обычного «beau monde'a», [45] а людей мысли и искусства, он ехал к князю Владимиру Федоровичу Одоевскому. В его доме встречались, беседовали, спорили, слушали музыку или приезжих знаменитых актеров люди различных общественных слоев и самых различных профессий.
45
«Большого света».
Владимир Федорович, писатель и знаток музыки, до 1826 года жил в Москве, объединяя вокруг себя кружок мыслящей, интересующейся искусством молодежи, потом в связи с переменой службы переехал в Петербург.
В его доме по вечерам всегда можно было слушать игру братьев Виельгорских и особенно часто непризнанную светом музыку Глинки, которого он был пламенным поклонником.
С ним можно было поделиться каждым сомнением и каждой радостью творческой жизни. И для Лермонтова было великой поддержкой его теплое участие и тонкое понимание искусства.
Приветливый со всеми, к Лермонтову он относился с особой нежностью и, завидя его в дверях среди толпы своих гостей, кричал, бывало, покрывая шум и жужжание многочисленных голосов:
— А-а, Михаил Юрьевич, давно пора, давно пора! Идите-ка сюда! Ну, что вы еще там написали? Я после ваших последних стихов всю ночь не спал от восторга, клянусь вам! Ну, идите-ка, я вас обниму.
Когда ему хотелось поговорить о Пушкине, о его жизни, привычках и услышать острое и умное, а подчас и резкое слово, он шел к Александре Осиповне Смирновой и, поднявшись по широкой лестнице в ее изящную приемную, с неизменным волнением смотрел в ожидании хозяйки на несколько безделушек, принадлежавших Пушкину и переданных в этот дом его вдовой.