«Из пламя и света»
Шрифт:
Он подсел к роялю, открыл крышку и заиграл.
— Послушай-ка, хорошо?
— Очень хорошо! Что это такое?
— Это музыка моя к «Казачьей колыбельной песне». А знаешь, Аким, — серьезно посмотрел Лермонтов на Шан-Гирея, — он, в сущности, не потому меня вызвал, этот французик. И не из-за Щербатовой. Говорили мне, что французское посольство я прогневил.
— Прогневил? Чем же это?
— Строчками о Дантесе. Но вольно же им было принимать на счет всей нации то, что я сказал об убийце Пушкина!
— Вот это, Миша, неприятный оборот… Но почему же они вспомнили
— Этого я тоже не понимаю. Почему они вспомнили об этом теперь и чем я мешаю и де Баранту, и великому князю, и Третьему отделению?
И, позабыв об усталости и голоде, он долго сидел, задумавшись и перебирая клавиши одной рукой.
В февральский солнечный день 1840 года Иван Иванович Панаев — «опекун литературы», как звали его некоторые (кто всерьез, а кто в шутку), — торопливо шагая по Литейному, на углу чуть не наскочил на Владимира Федоровича Одоевского.
— Прошу прощения, Владимир Федорович, — быстро заговорил он, — я вас, кажется, толкнул? Вы далеко ли? И почему пешком?
— Пока просто вышел по солнцу пройтись — мы его давно не видали, а дальше еще не знаю. А вы куда таким аллюром?
— А я в редакцию, к Краевскому, на розыски моего собственного февральского номера «Отечественных записок». Мне его еще не доставили, а ведь в нем «Тамань»! Ведь этот номер, наверно, рвут с руками. Боюсь, что и мой оторвут.
— Ну, в таком случае и я с вами, — сказал Одоевский, стараясь приноровиться к шагам Панаева. — Может, удастся узнать, когда можно ждать плодов последнего разрешения цензуры?
— Какое разрешение имеете вы в виду? — быстро спросил Панаев.
— А разве вы не знаете? Девятнадцатого числа сего месяца цензура разрешила отдельное издание «Героя нашего времени».
— Да неужели? — прокричал Панаев, остановившись посреди улицы. — Все пять повестей?
— Все пять повестей.
— Великолепно! Я буду просто счастлив иметь в своих руках целый томик этих чудесных вещей!
— Да-а! Блистательные образцы русской прозы, как выразился Александр Иванович Тургенев у Карамзиных, когда Лермонтов читал там в сентябре свой отрывок. И что примечательно — это я уж от себя добавляю, — во всей этой прозе он всегда остается поэтом. Некоторые места слушаешь как музыку. И кроме того, все время чувствуешь глаз живописца.
— Надо надеяться, Владимир Федорович, что для Лермонтова наступает сравнительно спокойный период жизни, когда он сможет, наконец, отдаться литературной работе.
— Он и сам об этом мечтает. Вы знаете, — улыбнулся Одоевский, — Виссарион Григорьевич от него в неистовом восторге. И в самом деле, он еще так молод, а какая зрелость мастерства и какой мудрый глаз на нашу современность! Кто глубже и ярче его вскрыл тяжкую душевную пустоту ее героев? И у кого еще такая великолепная кисть? Ведь его «Песнь о купце Калашникове», и «Мцыри», и весь «Герой нашего времени» — это…
Но в эту минуту женский голос позвал:
— Владимир Федорович! Кня-язь!..
Одоевский умолк, не окончив фразы, и, оглянувшись, увидал неподалеку карету и худенькое лицо Софи Карамзиной, махавшей ему рукой из окошка.
— Садитесь со мной скорее, — крикнула она, — вы мне очень нужны!
— А куда вы изволите ехать? — спросил Одоевский, подходя и целуя ее руку.
— К Смирновой, к Александре Осиповне, и мне необходимо поговорить именно с вами.
— Ну, Иван Иванович, — обернулся Одоевский к Панаеву, — после таких приказаний ничего не остается делать, как только повиноваться.
Оба улыбнулись, после чего Панаев поспешил дальше уже один, а Одоевский уселся в карете и спросил Софи Карамзину:
— Что же случилось, Софья Николаевна, и чем я могу быть вам полезен?
— Да не мне, — сказала она, — а Лермонтову, Лермонтову! Вы ничего о нем не слыхали?
— О нем? — удивился Одоевский. — Ничего, кроме того, что скоро должен появиться его «Герой» отдельным изданием, чему я чрезвычайно рад.
— Ах, боже мой! — торопливо проговорила Софья Николаевна, обернув к Одоевскому взволнованное лицо. — Это, конечно, конечно, замечательно, но у него могут скоро произойти новые неприятности. С ним всегда что-нибудь случается.
— Что же случилось на этот раз?
— А вот что: говорят, у него была дуэль с сыном французского посла.
— Дуэль?! — переспросил пораженный Одоевский. — С де Барантом? Не может быть!
— Я тоже так думала, но maman слышала из верного источника, что это действительно произошло на днях где-то около Черной речки. И хотя Михаил Юрьевич выстрелил в воздух — я знаю, он не признает убийства на дуэли, — все равно мы боимся, что это не пройдет ему даром.
Одоевский сидел молча.
— Вот почему я еду к Александрине, — заключила Софья Николаевна. — Мы должны с ней посоветоваться о том, кого можно будет о нем просить.
— В таком случае, — решительно проговорил Одоевский, — продолжайте ваш путь, но прикажите кучеру на одну минуту остановиться. Потому что я сейчас же поеду кое к кому, чтобы узнать, насколько верны ваши сведения, а потом выяснить, с кем и мне следует о нем поговорить.
— Я знала, что вы именно так поступите, — ласково сказала Софи Карамзина, протягивая ему руку.
Весна долго не начиналась по-настоящему, но наступили ветреные багровые закаты, долго не потухавшие над Невой.
Уже забывалась понемногу эта история дуэли Лермонтова с де Барантом. Участники ее выезжали снова в свет, и княгиня Щербатова была явно увлечена воспевшим ее поэтом.
А Лермонтов все упорнее мечтал об отставке, огорчая этим Елизавету Алексеевну, желавшую видеть его блестящим офицером.
Он думал о том, что уже пережил, и что уже написал, и что напишет в будущем, и о том, что цензор Корсаков разрешил издание «Героя нашего времени». Думал о судьбах России, о членах «кружка шестнадцати» и о том, как был бы доволен Одоевский, узнав о его существовании. Он думал об очень многих и очень различных вещах и людях и совсем не думал о том, что через несколько дней будет арестован, отправлен в петербургский ордонансгауз и предан военному суду.