«Из пламя и света»
Шрифт:
Лермонтов тронул поводья коня, и стук копыт по деревянным мосткам гулко пронесся над рекою: скоро наступит вечер, нужно торопиться, чтобы засветло увидеть древний собор.
Собор стоял величавый и пустынный, овеянный печалью ушедших в прошлое веков, ушедшей в прошлое жизни. Седой сторож, завидев из окна убогой сторожки приближение посетителя, вышел к нему с ключами. Пока он дрожащими руками отпирал тяжелые двери, Лермонтов всматривался в черты его изможденного лишениями и годами лица. Оно носило несомненные следы былой красоты — суровой и мужественной.
Шаги гулко отдавались
Огонек единственной лампады, с трудом боровшийся с сумраком, напомнил ему о том, что скоро будет совсем темно.
Он вышел на площадь, заросшую травой, и увидал сбоку, на горе, уходящие в вышину, словно вырастая из темноты и сливаясь с ней, суровые очертания полуразрушенного монастырского здания. На зеленоватом вечернем небе оно выступало четко и казалось массивным. Отдельные части стирались расстоянием и сумраком, но от этого только отчетливее вставал в вышине общий контур.
Дав денег старому сторожу, Лермонтов присел на камень — остаток разрушенной ограды.
Но старик, поблагодарив, не собирался уходить и, видимо, рад был поговорить с щедрым посетителем. Он мало что мог сказать по-русски, но достаточно для того, чтобы за его немногословной речью встали для Лермонтова яркие картины прошлого.
С суровым благоговением рассказывал старик о прошлом величии его родной Грузии, о прошлом великолепии собора.
Двурогий месяц засиял в синей пустоте неба, когда, вздохнув, кончил свой рассказ старый монах.
Лермонтов долго бродил потом по улицам, прислушиваясь к плеску Арагвы и Куры и стараясь запомнить рассказ старого монаха, бывшего в юности послушником в монастыре. Его воображению рисовался образ юного послушника — «бэри», или «мцыри», — в сердце которого жила страстная жажда свободы и борьбы за нее. Он вспомнил своего «Боярина Оршу» и мысленно вложил в уста «мцыри» слова Арсения:
Тебе есть в мире что забыть,Ты жил — я так же мог бы жить!..Судьба «мцыри» была такой же мятежной судьбой борца, какой он наделял своих любимых героев.
ГЛАВА 10
Ранним утром, когда только что вставшее солнце быстро прогоняло из ущелий осенний прозрачный туман, Лермонтов подъехал к Тифлису.
Предгорья и каменные уступы по одну сторону дороги были почти лишены растительности. Но чем ближе к городу, тем чаще стали встречаться отдельные деревья, и, наконец, окруженный и точно сжатый кольцом гор, показался в солнечной дымке, залитой мягким светом теплого ноябрьского солнца, Тифлис.
Лермонтов въехал в город. Быстрые мутные воды Куры бежали здесь под горбатым мостом вдоль отвесного берега, где, держась каким-то чудом, лепились одни над другими домики и лачуги с маленькими балкончиками, нависшими так близко над самой Курой, что казалось, они вот-вот сорвутся.
В сравнении с ними еще строже и неприступней выглядели выступавшие рядом массивные стены старого замка и вырисовывался на другом берегу контур мечети с полумесяцем в вышине и темными кипарисами у подножия.
Осеннее солнце юга уже согревало безветренный воздух, когда Лермонтов вышел из дома, где остановился, и, захваченный очарованием города, отправился побродить по горбатым улочкам, которые круто карабкались куда-то в вышину и уже кипели жизнью. То тут, то там слышались гортанный говор прохожих и протяжные голоса уличных продавцов, однообразно выкрикивавших:
— Мацони! Мацо-они! [44]
Ревел где-то застоявшийся ослик, и издали слышны были громкие приветствия, которыми обменивались обитатели узеньких улиц. Видневшиеся повсюду балкончики с тонким узором металлических решеток, с изящной резьбой деревянных перил и столбиков, низко нависавшие над улицами, были так сближены, что через улицу переговаривались, как сидя в одной комнате. Но это не мешало жителям, беседуя между собой, кричать во всю силу своих легких и жестикулировать с таким воодушевлением, точно они предупреждали друг друга о страшной опасности.
44
Мацони — кислое молоко.
Нельзя было не заблудиться в этом нагромождении тесных домиков и двориков, каменных ступенек, крылечек и балконов, увитых виноградом. Лермонтов дважды возвращался на одно и то же место, пока, наконец, перешагнув через ограду, не вышел на узкую дорогу, круто идущую в гору. Дома и домишки остались позади.
Он поднимался все выше, зная по рассказам, что дорога эта ведет именно туда, куда ему нужно, — к горе Святого Давида, где похоронен Грибоедов.
Лермонтов долго стоял у его могилы, с тоской думая о безвременной и трагической смерти Пушкина, о страшной гибели молодого Грибоедова… о смерти Бестужева… О том, что злой рок преследует лучших людей России…
ГЛАВА 11
На другой день после приезда в Тифлис Лермонтов решил посетить дом князя Чавчавадзе. Старинная дружба, любовь и свойство связывали с домом Чавчавадзе его троюродную тетку Прасковью Николаевну Ахвердову.
У нее в Петербурге он видел и князя Александра Гарсевановича Чавчавадзе, когда тот в 1834–1836 годах жил в северной столице.
Куда же было ему идти прежде всего, как не к Чавчавадзе, чья дочь Нина Александровна была женой Грибоедова?
Дом Чавчавадзе все знали, и до него было близко, но Лермонтову хотелось еще пройти по главной улице города и сойти по какому-нибудь из горбатых переулков, сбегающих по крутым спускам, как ручейки в широкую воду реки. Пройдя несколько домов, он направился через улицу, чтобы рассмотреть поближе тонкую резьбу сложного орнамента деревянной ограды маленького балкончика. Но не успел он подойти к цели, как чуть не был сбит с ног черномазым, черноволосым, кудрявым мальчишкой, летящим стрелой с большим чуреком в руке, от которого он уже откусил порядочный кусок и, несмотря на свой стремительный галоп, все же умудрялся его жевать.