«Из пламя и света»
Шрифт:
Город был охвачен лихорадкой в ожидании проезда царя. Спешно покрывались свежей краской стены домов и заборы, ставились деревянные арки с вензелем Николая Первого…
Вскоре после отъезда Лермонтова неожиданная тревога вошла и в белый домик под тополями. Урядник, явившись к приехавшим из Сибири бывшим «каторжанам», объявил, что ввиду ожидаемого приезда в Ставрополь царя оставаться в городе таким особам никак невозможно.
— Нынче какое число? — спросил урядник Конов своего товарища, наблюдавшего за «поведением» означенных особ.
— Шешнадцатое, — ответил урядник Горшин.
— Ну, значит, сегодня их всех из города вывезем, —
— Это еще подумать надо, — сказал урядник Горшин. — Здесь-то государю они невидимы останутся, его величеству и знать о них не следует. А вот ежели мы их повезем да посреди дороги встретится нам царский поезд — вот тогда будет плохо. Спросят: кто едет? Так, мол, и так — из Сибири ссыльные, которые были в бунтовщиках, — и пойдет история!..
— А ведь верно, пожалуй. Как же быть?
— А быть так, что запереть их в доме, и чтоб весь день из него не выходили. Вот что. И балкон запереть надо и ключ у них отнять. Так дело будет надежнее.
— Надо начальство спросить, — решил урядник Конов.
Но «начальство», сбившееся с ног в ожидании торжественного дня, не сразу поняв, в чем дело, только крикнуло грозно:
— Почему до сих пор не вывезли из города?
Следствием распоряжений «начальства» было то, что в тот же вечер в маленький домик явились оба урядника в сопровождении тучного хозяина дома и, заперев выходивший на улицу балкон, объявили сидевшим за скромным ужином «каторжанам», что во время пребывания в городе государя всем им строго-настрого запрещается выходить из дому.
«Каторжане» выслушали это распоряжение с полным спокойствием и молча закончили ужин.
На другой день к вечеру громкие раскаты «ура», колокольный звон и пушечная пальба, от которой сотрясались стены маленького домика, возвестили о том, что царский поезд въехал в город и Ставрополь сейчас узрит своего монарха.
Нарастающий гул приветствий доносился уже с ближней улицы. Николай Первый приближался к белому домику. Тогда его обитатели, все шесть человек, поднялись в мезонин, столпились у маленького окошка, которое урядник забыл запереть, и один из них распахнул его половинки.
Внизу проходили воинские части, оркестр и опять воинские части. Сквозь ветки высоких тополей было видно, как верхом на великолепном арабском коне медленно ехал император в сопровождении блистательной свиты.
Тогда один из этих людей в солдатских шинелях поднял бокал с красным как кровь вином и крикнул вслед медленно проезжавшей величественной фигуре императора:
— Ave caesar! Morituri te salutant! [42]
Но за громким «ура», колокольным звоном и пушечной пальбой этот одинокий голос замер, не услышанный никем.
42
Будь здрав, цезарь! Осужденные на смерть приветствуют тебя! (латин.).
ГЛАВА 6
Широкий и пенистый ручей стекал с гор и шумел у самой стены духана. Этот однообразный, не смолкающий ни днем, ни ночью шум сливался с шелестом высоких тополей, окружавших духан, неподвижных в безветрии и взволнованно шептавших о чем-то своими бесчисленными листьями, когда пролетал мимо горный ветер, едва касаясь веток свежим дыханием.
На скамье около духана, над самым ручьем, задумчиво сидел человек в простой солдатской шинели, неопределенного на первый взгляд возраста. На его лице не было морщин, и в волосах не поблескивали серебряные нити. Но согнувшаяся спина и вся фигура — от опущенной головы до руки, устало брошенной вдоль тела, — говорили о том, что жизнь обошлась с ним не очень-то ласково и что в этом еще молодом человеке живет уже немолодая, умудренная жизненным опытом и порядком уставшая душа.
Он сидел, не шевелясь, и слушал, как, журча и поворачивая мелкие камушки, бежит у его ног бурливый ручей, и, видно, забыл о том, что на коленях у него лежит небольшая тетрадь с открытой и полуисписанной страницей. Наконец он взял карандаш и, раздумывая, как бы не решаясь, добавил к написанному две строки. И только когда, оторвавшись от дум, он поднял глаза, стало ясно, что он еще молод и полон доверия к жизни и к людям: так ясен и чист был открытый взгляд его голубых глаз.
Он поднял их, потому что услыхал лошадиный бег, стук копыт, громкий голос хозяина с противоположной стороны духана и чей-то молодой, ответивший ему голос, и понял, что всадник, соскочивший с коня, сделал остановку в том же духане.
Через несколько минут он увидел сначала чью-то четкую тень, упавшую на землю, уже освещенную мягкими вечерними лучами заходящего солнца, а потом и человека в военной форме. К самому краю оврага подошел, по-видимому, тот самый всадник, который только что говорил с хозяином. Он посмотрел вниз, на ручей, потом вверх, на вершину высокого тополя, и, прислонившись, достал небольшую записную книжку и, покусывая карандаш, в раздумье повторив шепотом какие-то слова, занес несколько коротких строчек на ее чистую страницу.
…помню я, как сон,Твои кафедры, залы, коридоры,Твоих сынов заносчивые споры:О боге, о вселенной и о том…— Конечно, так будет лучше, — словно про себя, сказал Лермонтов.
Когда он снова задумался и опять начал покусывать свой карандаш, сидевший на скамье человек негромко произнес:
— Мы с вами, кажется, занимаемся одним и тем же делом?
Лермонтов обернулся и посмотрел на человека, сидевшего на скамейке.
— Вы думаете? — спросил он. — Впрочем, это вполне возможно. Я не знаю, чем занимаетесь вы, а я поправлял сейчас свои старые стихи, которые почему-то пришли мне в голову по дороге сюда.
— Что же считаете вы своим настоящим делом: службу военную, ибо вы, насколько я могу понять, прапорщик драгунского полка, или служение музам?
Молодой прапорщик печально посмотрел на быстро бегущую воду и в раздумье сказал:
— Вы знаете, я иногда даже самому себе с трудом могу ответить на этот вопрос. Но чувствую все же, что высокое назначение поэта могло бы быть моим назначением, если бы…
— Если бы? — повторил сидевший перед ним человек.
— Если бы я этого был достоин, — закончил твердо молодой прапорщик, с удивлением подумав, что он, пожалуй, впервые в своей жизни высказал другому человеку, да еще совсем незнакомому, ту глубоко скрытую от всех мысль и тайную надежду, в которой он редко признавался и самому себе.