«Из пламя и света»
Шрифт:
— Как на два дня? Одному-то? — в ужасе восклицает Раевский, глядя на заполняющуюся корзину. — Да тут на целый эскадрон!
— Пустяки говоришь! Ты не забудь, что у Мишеньки там друзья. Все, чай, голодные. Много ли ему самому-то от этих посылок остается? Ну, иди, Святославушка, пора. Все готово! Прохор донесет корзину.
— Нет, Елизавета Алексеевна, еще рано. Сейчас меня и не пустят.
— А ты с заднего крыльца!
— И с заднего не пустят. Сейчас там ужин. Еще полчаса не будут пускать и не вызовут ко мне Мишеля.
— Еще полчаса? — Бабушка недоверчиво косится на часы. — Часам у меня большой веры нет.
— Я, бабушка, проверил. Немножко еще посижу.
— Ну, посиди, коли так.
Через минуту, посмотрев еще раз с сомнением на часы, а потом на Раевского, Елизавета Алексеевна присаживается к нему и задумчиво говорит:
— Объясни ты мне, друг мой, военным-то разве пристало сочинителями быть?
— А почему нет?
— Да не идет как-то одно к другому. Вот и письмо Мишенька получил от Лопухиной Мари из Москвы. Пишет она в нем, что если, мол, будете сочинять, то не делайте этого никогда в школе и не показывайте ничего вашим товарищам, потому как иной раз самая невинная вещь доставляет нам гибель.
— Да это-то верно, но ведь совсем не писать Мишель тоже не может…
Большие английские часы бьют четверть. Бабушка смотрит на часы и говорит:
— Святославушка, дружок, отправляйся-ка. Время уж!..
Хотя все еще рано, Раевский не возражает больше и уходит, а бабушка еще долго сидит у окна, поглядывая в сторону Синего моста, на силуэт огромного здания, где живет теперь и, как ей рассказывают, бьется на страшных эспадронах ее внук.
Но эспадроны что! Куда страшнее эспадронов была тоска, о которой ничего не знала бабушка, — тоска, охватившая железным кольцом душу ее внука с первых же дней его новой, избранной им самим жизни, изменить которую он уже не мог.
ГЛАВА 7
В первые же дни после переезда в Петербург Лермонтов побывал на Фурштадтской улице, у дома Алымова. Этот дом знали многие. Он без труда его нашел и долго стоял невдалеке от подъезда, но Пушкина так и не дождался…
Через некоторое время он пошел туда вновь. Несколько карет возле подъезда и ярко освещенные окна сказали ему, что Пушкин дома. Он подошел к самым окнам, и вдруг сердце его залила горячая волна радости: в освещенном окне, отчетливо выделяясь темным силуэтом, мелькнула кудрявая голова, остановилась на минуту — и откинулась кверху… Это был Пушкин!
Теперь юнкер Лермонтов шел к другой квартире Пушкина, на Пантелеймоновскую улицу.
Ненастная погода гнала редких прохожих по домам. Но в этом доме, где ряд темных окон выходил на улицу, вероятно, не было никого. Наконец в двух больших окнах появился свет и передвинулся в третье окно. Лермонтов подошел ближе… Старик лакей задернул плотную штору сначала на одном окне, потом на другом, потом на третьем, словно оберегая дом от любопытных взглядов.
Он вздохнул и пошел домой. Но, проходя мимо подъезда, услыхал несколько слов:
— Что же, не приехали господа-то?
— Барыня и барышни тут, а Александр Сергеевич в Москву изволили отбыть, а там и дальше поедут. Сказывали, к концу ноября ждать.
Лермонтов медленно побрел по опустевшим улицам, повторяя пришедшие ему на память строчки. Он их недавно где-то прочитал и запомнил.
Гонимый рока самовластьемОт пышной далеко Москвы,Я будут вспоминать с участьемТо место, где цветете вы.Столичный шум меня тревожит;Всегда в нем грустно я живу —И ваша память только можетОдна напомнить мне Москву.Он никогда не переставал удивляться тому, что каждая строка Пушкина казалась ему такой же близкой, как его собственная.
«Пушкин любит осень и, может быть, после Москвы опять поедет в свое Болдино», — подумал он, с грустью вспомнив Тарханы.
Ему было тоскливо в этот вечер. И он хотел если не увидеть Пушкина, то хотя бы постоять около его дома, зная, что он где-то там, за этими стенами, ходит по комнатам, читает стихи, смеется или вот так же грустит… Но Пушкина не было.
Ночь. Сквозь замерзшие окна кажутся совсем тусклыми и без того неяркие фонари. Цепочка их протянулась вдоль улицы и сливается где-то вдали с морозным мраком.
В спальне тишина. Весь день промучившись на холоде с шагистикой, крепко спят юнкера. Чуть свет протрубят зорю под окнами, и надо будет вставать.
Как мучительно слушать этот мерный храп! Лермонтов старается заснуть, но это невозможно. И он лежит с открытыми глазами и думает о своей повести. Стихи писать здесь и пробовать нечего. Лира умолкает в этих стенах, глухих к ее голосу. Но повесть — другое дело. Для нее он кое-как урывает время и прячет ее от всех и прячется сам от всяких расспросов, от любопытных взглядов юнкеров. Он знал, что тема его повести никому здесь не может быть интересна. Но любопытство вызвал бы самый факт существования какого-то сочинения, о котором автор предпочитает лучше не говорить. И большинство его новых товарищей искало бы и за этими строчками, как везде и всегда, легкого и веселого романа. А кто-нибудь, чтоб выслужиться, пожалуй, еще сообщит по начальству, чем занимается юнкер Лермонтов тайком от всех и о чем написано в его тетради. Вот и Мари Лопухина пишет, чтоб он остерегался плохих товарищей и не доверял своих мыслей всем и каждому.
Мари Лопухина… Как давно не был он в милом его сердцу доме, не видел Мари!.. Не видел Вареньки!
Он стал думать о Вареньке, стараясь представить себе ее лицо до мельчайшей черточки, но оно словно уплывало в туман. Вот оно стало совсем смутным, как свет за морозными окнами, и совсем маленьким… И с этой мыслью о Вареньке он, наконец, заснул.
Рассвет морозного и ветреного дня чуть окрасил небо над замерзшим каналом. А во дворе уже трубят зорю, и сосед по койке кричит над самым ухом:
— Лермонтов! Ты что, в карцер захотел? Давно не сидел, верно?
И другой лениво отзывается из своего угла:
— Да уж два дня гуляет на воле. Пусть полежит, о барышнях помечтает. Сейчас ему надзиратель покажет барышню…
— Господа юнкера, — кричит звонко молодой краснощекий надзиратель, — после молитвы и завтрака — все в манеж! Без опозданий! Сегодня будете заниматься учебной рысью!
«Какой же сегодня день? — думает Лермонтов, поспешно затягивая ремень. — Вторник как будто… По вторникам… по вторникам Павлов читает на третьем курсе…»