Из сборника 'Комментарий'
Шрифт:
_Просто удивительно, до чего он был плоть от плоти своей страны_.
И все же он не вполне сознавал, насколько он важен для государства, не замечал, может быть, какое множество подобных ему людей встречается на любых путях жизни, не замечал, что, собственно говоря, он основа основ национального пудинга.
Было слово, которое он научился писать еще в раннем детстве: оно начиналось с "К", вторая буква была "О", третья - "М", четвертая - "П", пятая - "Р", шестая - "О", седьмая - "М", восьмая - "И", девятая - "С" и десятая тоже "С". Выученное, едва он выкарабкался из колясочки, это слово навеки запечатлелось в его памяти. Он брал его с собой в контору, он брал его с собой в церковь, он брал его с собой в постель, когда ложился спать. А теперь, став общественным деятелем, он
Именно это придавало ему такой вес в политике, ибо, устроившись на самой середине качающейся доски, он первый ощущал ее движение, первый реагировал на него и меньше всех от него страдал. Инстинктивно на самую чуточку перемещаясь то туда, то сюда, он не давал качелям развалиться и в то же время испытывал тайное презрение к двум концам доски, которые то взлетали к небу, то тяжело ударялись о землю. Без него парламент ничего не мог сделать, ибо имя ему было легион, да и с ним делал немногим больше.
Он обладал чувством юмора, которое помогало ему подмечать смешное в чудаках и во всевозможных излишествах. Больше всего его забавляли люди, целиком отдающие себя какому-нибудь делу: порой он сидел - иногда в шляпе, иногда без шляпы - и с тихой улыбочкой дожидался минуты, когда чудак хлопнется оземь, и чем крепче был удар, тем забавнее это ему казалось. Тех же, кто посмеивался над людьми осторожными, он не принимал всерьез шутники, да к тому же не слишком остроумные, - и досадливо недоумевал, откуда берутся глупцы, избирающие подобных субъектов в Собрание, которое зиждется на осторожности. Впрочем, он не слишком тревожился, будучи уверен, что отсутствие осторожности скоро их погубит.
Афоризмы вроде "среднего пути не существует" порой покоряли его на целых пять минут, но он неизменно успевал вовремя очнуться и обнаружить, что этот путь все-таки существует. По правде говоря, он давно уже твердо уверовал, что может изготовить яичницу, не разбив яйца, и хотя он, несомненно, никаких яичниц не изготовлял, но зато не разбивал и никаких яиц. И точно так же сохранялась в целости его вера в то, что он вот-вот изготовит яичницу. Да в конце концов, что сулит яичница, даже если он ее изготовит? То-то и оно! Съедаешь ее - и тут же надо готовить новую. Гораздо лучше обдумать яичницу, и держать ее в мыслях, хранить ее там неизготовленную. Однако он всегда был рад обсудить рецепт яичницы и, поглядывая на ее компоненты, весьма осторожно их взвешивал - на словах, а порой даже добавлял щепотку-другую укропа, так что яичница, несомненно, продвигалась, но не излишне быстро. Известно даже, что он иногда проводил в созерцании яичницы целые ночи, но делал это только из опасения, как бы в его отсутствие кто-нибудь не поджарил ее; а на рассвете он отправлялся домой к жене и не без горечи жаловался, что всей этой лихорадочной стряпни в парламенте можно было бы избежать при наличии капельки осторожности.
В целом его нельзя было назвать самостоятельно мыслящим, и все же он не был лакеем в услужении у простых смертных; нет, он служил госпоже куда более благородной - великой богине Конъюнктуре. Однако сказать ему об этом было бы небезопасно: хотя в намеке на то, что он поступает согласно своей натуре, казалось бы, ничего обидного не было, это ему почему-то не нравилось. Несомненно, тут также проявлялась его осторожность.
Почти любой проект социальных преобразований вызывал у него некоторое сочувствие. Если, например", кто-нибудь предлагал ввести пенсии по старости, он осторожно кивал, а потом выжидал, зная, что когда кто-нибудь встанет и объявит эту меру опасной, он согласится с ним. Или, скажем, когда высказывалось мнение, что голодных детей следует кормить за счет государства, он относился к этому плану одобрительно, но не слишком, ибо чувствовал, что излишний энтузиазм
Лидеры и той и другой стороны на опыте давно узнали, как капризна его печень, как чувствительна она к каждому движению, как начинает она бунтовать при каждом толчке, и научились беречь ее и не встряхивать, потому что им, естественно, не нравилось лететь кувырком. Кроме того, они ценили его надежную солидность - без него страна, несомненно, пошла бы по пути прогресса излишне быстро.
И тут его лидеры бросали на него взгляд: веки его были равнодушно опущены, но в глазах таилась легкая тревога, строго поджатые губы все же чуть-чуть улыбались; он сидел в своем пальто, не легком и не тяжелом, которое снимал или надевал, смотря по погоде, и чаще всего хранил молчание. А позади его серой, незаметной фигуры они видели массу серых, незаметных осторожных людей, и у них по спине начинали бегать мурашки.
Сколько раз они, очнувшись от своих грез, видели его перед собой под высокой серой башней с часами, обращенными на все стороны света: скамья за скамьей, ряд за рядом, днем и ночью - один глаз косит в одну сторону, другой в другую, а между ними нос - точно посередине.
СТРАХ
Перевод Б. Носика
Впервые я увидел его в весенний день, один из тех дней, когда по всему телу разливается блаженная усталость, теплый воздух ласково касается лица, а сердце переполняется странным, неудержимым стремлением познать сердца других людей.
Это был маленький человек с широкими, высоко поднятыми плечами и почти без шеи; в неуклюжей, будто деревянной, квадратной фигурке этого человека в потрепанном костюме из светлой дешевой шерсти и заплатанных желтых ботинках особенно бросалось в глаза то, что у него как будто совсем не было груди. Он был плоский, весь, сверху донизу - от бледного лица под рыжеватыми волосами, от бровей под узкими полями старой соломенной шляпы и до носков ботинок. Такой плоский, словно жизнь его всего обстругала. От лица тоже будто ничего не осталось - только желтовато-бледная кожа да кости; круглые карие глаза были лишены ресниц, бескровные губы сжаты так плотно, словно он смертельно боялся выдать какую-то тайну. Он стоял тихо и почти неподвижно, только скрюченные пальцы, похожие на птичьи когти, нервно скользили вверх и вниз по брюкам да слышалось его хриплое дыхание. И голос у него тоже был тихий и хриплый.
– Да, я был пекарем, - сказал он.
– Говорят, что я этим себе и напортил. А только я никогда другому ремеслу не учился; и я боялся, что если эту работу брошу, другой не найду. А работа пекаря - вредная работа...
Он прижал тонкие желтые пальцы к груди, такой узкой, что там даже для них места было мало.
– А у меня жена и дети, - продолжал он просто.
– И я за них очень боюсь. Если б я мог перестать думать о том, что с ними будет, я бы, наверное, был здоровее. А только что поделаешь? Сбережения мои все кончились; теперь вот вещи продаю, а когда и вещей не останется... что тогда с нами будет?
Его некрасивое лицо с горько сжатыми губами и глазами без ресниц вдруг задрожало, словно весь страх, что таился в глубине его души, вырвался наружу, исказил черты страшной судорогой отчаяния; но его лицо застыло снова. Только эта неподвижность и могла помочь ему скрывать мучившие его мысли.
– Я не сплю от мыслей от этих... А мне из-за этого еще хуже!
Да. Конечно, от этого ему еще хуже при таком плохом здоровье. Любой доктор предписал бы ему крепкий сон, это было ему совершенно необходимо. Я представил себе, как он лежит ночью на спине, уставившись в темноту воспаленными глазами без ресниц и пытаясь разглядеть в черном мраке то, чего он не таит в себе, - какой-нибудь просвет, надежду найти пропитание для жены и ребенка.