Из штрафников в гвардейцы. Искупившие кровью
Шрифт:
— Ну что, Фаткуллин, один выбрался? — спросил Нелюбин.
— Один, командир. Один. Москвина и еще двоих пулеметчик срезал. Уже на бревне. Не доплыли. А остальных — на острове. К нам из батальонов прибилось несколько человек. Раненых много. Санитары их туда вытаскивали. А самолеты как зашли…
Нелюбин выслушал рассказ пулеметчика и осторожно спросил:
— Как рука? Болит? В санчасть пойдешь? Или потерпишь?
— Командир, я в окоп пойду. Назначь мне второго номера, чтобы пулемет перетаскивал. А стрелять я сам буду.
— Спасибо тебе, Фаткуллин.
А вечером, после артиллерийского налета
Проснулся он, может, через час, от тишины и размеренного разговора, доносившегося из соседней ячейки. Беседовали двое. И в первые минуты он никак не мог уловить смысл разговора бойцов. Артиллеристы тоже спали. Уж они-то отработали сегодня на славу. Бодрствовали только в соседнем окопе — охранение несло службу.
— Скорее бы нас сменили, — донеслось оттуда.
Тянуло махорочным дымком. Уж как их немец в Днепре ни купал, а солдат табачок сухим сохранил. Вот теперь, среди тишины, потягивает родимую.
— Ротный говорил, что ночью…
— Да, два батальона — за несколько минут…
— Ну, им тоже досталось.
— Бьемся, бьемся, кишки один другому выпускаем и конца-краю этому нет…
— Будет конец. Вот только доживем ли мы до него.
— А это да. Нас-то все — вперед, на прорыв, на убой…
— Штрафные, что ж…
— Так мы ж уже не штрафные. Разве что бывшие…
— Штрафные бывшими не бывают.
— А это да. А ну-ка, дай и мне потянуть.
— Ты ж только что свою скурил?
— Дай, дай. Твоя слаще. Вот доживем до победы, встренемся где-нибудь и будем вспоминать, как «сорок» в сыром окопе делили…
— Да… А у нас сейчас под зябь пашут. Грачи по пахоте ходят. Перед отлетом. Черные, среди блестящих пластов… Картина!
— Эх, Кузьма, не трави душу. У вас пашут… А у нас что, не пашут, что ли? Только кому вот пахать? Бабы одни остались в деревне. Да старики. Да дети малые. Вот тебе и картина…
Ах ты, сволочь лютая! Сука косматая! Распроклятая война! Так проклинал он, командир Седьмой роты и бывший председатель колхоза старший лейтенант Кондратий Герасимович Нелюбин и этот окоп, и сырость октябрьской ночи, и овраг с изуродованными деревьями, и весь берег с его траншеями, кольями с колючей проволокой, с пулеметными и стрелковыми ячейками и со всем тем, что нагородила здесь война. Что ж ты нас третий год мытаришь? Что ж ты душу вытряхиваешь? Сколько ж можно? Какое ж на тебя надо терпение, чтобы вынести все это?
Он сунул палец за голенище. Письмо лежало на месте. И письмо, и голенище были теплыми. Отвыкшая от гуталина кирза загрубела, потеряла бравый уставной вид. Но все же ни на что на свете он не променял бы сейчас свои видавшие виды, обтоптавшиеся и примятые по ноге ладные сапоги. Считай, совсем новые, полученные из обоза старшины сразу после боев под Жиздрой и Хотынцом.
За эти два с лишним года войны Нелюбин научился довольствоваться тем, что достаточно солдату. И что касалось одежды и обувки. И что касалось
Нет, тут, ектыть, долго не поспишь. Нелюбин пристегнул на место хлястик шинели, поправил портупею и тяжелую кобуру на боку. Эх, утонула вместе с плотом его телогрейка. Но сейчас, со сна, когда в голове гудело, а все тело разламывала усталость, он сожалел не столько об удобной в бою телогрейке, сколько о том, что, переодеваясь перед форсированием реки, второпях забыл вытащить из кармана кисет с табаком. Пропал его памятный кисет. И табаку ведь порядочно было. Почти под завязку. Раза два-три всего-то и покурил из него. А теперь надо у кого-то из бойцов просить на завертку. Снова зачесались под гимнастеркой его родинки, заныла ключица.
За берегом следил замполит Первушин с группой бойцов. Нелюбин увидел в темноте осунувшееся бледное лицо заместителя и спросил:
— Ну что, Игорь Владимирович, тихо?
— Тихо. Или соблюдают маскировку, или еще не пошли.
— Когда надо тишины, нет ее, а когда… А закурить у вас не разживусь? Кисет мой уплыл. Вот, мучаюсь теперь.
Первушин достал начатую пачку папирос, но тут же сунул ее назад, расстегнул полевую сумку и вытащил оттуда полную.
— Вот, Кондратий Герасимович, возьмите.
— Да куда мне столько? — растерялся Нелюбин.
В роте не приняты были такие подарки. Посыпать из кисета на завертку или оставить «сорок» — вот обычный жест внимания и проявления дружбы и уважения. Для плохого человека и недруга солдат в свой кисет за щепотью не полезет. А тут — полная, нераспечатанная пачка.
— Курю я, как видите, мало. А старшина выдал полное довольствие, на двое суток. Так что угощайтесь.
— Ну, спасибо. А мой табачок уплыл… Да вот кисета жалко, — вздохнул Нелюбин. — Памятный кисет. Еще с подмосковных боев. И Вязьму я с ним пережил, и… — Он хотел было сказать: «…и плен», но вовремя спохватился. Его словно обожгло в затылке. Да, ектыть, голова-то без сна совсем не работает. Но и плен я с ним прошел, опять пожалел он о своем кисете. А ведь охранник было отнял. Хрен ему, а не мой кисет… Но теперь он уже расстался с ним навсегда. Да, Днепр, выходит, суровей плена.
Где-то вдали, на левом берегу застрекотали сороки. Кто-то спугнул сторожкую птицу с ночлега. Сумерки внизу уже сомкнулись. Но за оврагом, на западе еще колыхалось зарево заката. А может, это горела какая-нибудь деревня, подожженная ночными бомбардировщиками.
— Кажись, плывут, — сказал один из бойцов.
Внизу действительно послышались какие-то смутные звуки, явно нарушающие мерный плеск днепровской воды.
— Кондратий Герасимович, разбудили бы вы артиллеристов. Если немцы обнаружат переправу, может, ударить по ним?