Из старых записных книжек (1924-1947)
Шрифт:
– На нем до угла доедешь и - стоп.
Продавец:
– Мне кажется, у человека глаза есть, и голова есть, и ноги есть. Можно сесть и...
– А у тебя язык есть.
– Да. И язык есть, и велосипед, слава богу, есть. И есть жена и двое детей...
Глупо, но почему-то смешно.
* * *
Он же. Расхваливая машину:
– Посмотри покрышки! Наша, советская резина и то пять лет ходит. А это - "континенталь".
Кто-то:
– Зачем же ты опошляешь советское?
Продавец (слегка испуганно):
– Почему опошляю? Я
Оппонент (мрачно, не слушая):
– А ты не опошляй.
* * *
Восьмого августа, пасмурным утром сидел у открытого окна, работал. Подошел со своим плоским серым ящиком стекольщик, молодой горбоносый мужик, не заглядывая в комнату, постучал осторожно по стеклу, сказал:
– Эй, хозяева, сентябрь подходит.
И стало грустно от одних слов этих.
* * *
Два мальчика лет по восьми сидят на крылечке в московском переулке, разглядывают новые задачники.
– Смотри, как складно, - говорит один.
– Двойка. Тройка. И пятерка.
И зачастили:
Двойка, тройка и пятерка.
Двойка, тройка и пятерка.
Двойка, тройка и пятерка...
* * *
Сентябрь. Переделкино. "Дом творчества".
Очень красивый, очень молодой и очень интеллигентный человек на костылях (ниже колена нет левой ноги, потерял на фронте). Весь день лихорадочно возбужден, много и приподнято говорит, но за всем этим чувствуется большой душевный надрыв.
Уезжает из Дома какая-то молодая польская писательница или журналистка. В послеобеденный час долго и шумно прощается со всеми в круглой столовой-ротонде. Особенно долго и особенно горячо жмет и трясет руку молодому инвалиду (очень изящно, картинно стоящему перед ней на своих грубых солдатских костылях).
– Я желять вам самого хорошего. И не бывать такой грюстный.
– Да что вы!
– Да, да.
– Я - грустен? Что вы! Полноте. Я... я весел, как... арлекин.
– Нет, нет.
– Уверяю вас. Я верю, что еще будут летать в небесах ангелы и что небо будет в алмазах.
– Ну, не в алмазах, так хотя бы в приличных звездах, - замечает кто-то будничный, в сером макинтоше и в галошах.
Погода стоит пасмурная, дождливая, в саду пахнет грибами, небо в одной сплошной серой туче.
* * *
Там же.
Молодая красивая лохматая, вечно заспанная и вечно зевающая женщина. Говорит мало, но на каждом шагу:
– Анег-дот!..
* * *
Девочка Вика (Виктория) девяти с половиной лет. Кормили мы с нею после обеда приблудных собак, которых так много здесь, возле Дома творчества.
Вика:
– Говорят: культура! культура! Надо раньше, чтобы нищих не было... и чтобы собаки голодными не бегали.
Насчет нищих это, конечно, с чужих слов, а о собаках - сама.
* * *
В Федосьинской сельской школе. Мальчик по моей просьбе рассказывает сказку:
– У одного старика был ковер. А ковер этот мог летать, как все равно самолет. Он так потому и назывался: "ковер-самолет".
* * *
Переделкино. Чудесный осенний день. Пруд и берега его, плотина, ветлы над ней, старый парк и деревня на противоположном берегу - все это и всегда хорошо, а сегодня - особенно. Тишина. Зеркало воды, и в нем - все это великолепие.
Стою, любуюсь. Шел через мост над плотиной немолодой демобилизованный, в обмотках, в стеганых ватных штанах, в замызганной пилоточке. Остановился в пяти шагах от меня, под серебряной ветлой и - в совершенном восторге, обращаясь, наверно, ко мне, но не глядя на меня:
– А? Смотри!.. Был бы я настоящий человек, не пьяница такой, нарисовать бы такую картинку.
Вздохнул, покачал головой:
– Да-а!..
И пошел не оглядываясь.
* * *
Видел двух собак - черную и светло-рыжую, которые прилежно охотились за мышами, что ли. Рыли передними лапами ямы, зарывались мордами в землю, нюхали и продолжали лихорадочно копить.
Я подошел ближе. Свистнул. Черная зарычала, подбежала ко мне, стала лениво лаять. Я цыкнул на нее. Она залаяла громче, несколько раз оглянувшись в сторону подруги и как бы зовя ее на помощь. Но та была увлечена охотой, отмахнулась хвостом и даже, как мне показалось, тявкнула:
– А ну его!..
Черная несколько раз гавкнула, исполнила свой собачий долг и побежала обратно по (черному с желтизной) жнивью.
* * *
Стригся и брился в быковской парикмахерской. Вышел оттуда и не понимаю: почему так тоскливо, так тягостно на сердце. О чем говорили с парикмахером? Ах, да. Он рассказывал о своих военных делах. Как ему повезло. У командира батальона прикомандированный к нему парикмахер "стала пухнуть" ("Вы понимаете? Да?"). Ну и он спешно откомандировал ее в другой батальон. И вот эта "пухнущая", давно уже разродившаяся и уже давно отстрадавшая женщина (я даже имени ее не знаю) прибавила горечи к моему и без того горькому дню.
А еще что? Ах, да. Спросил:
– Где же тот старик еврей, который работал здесь прошлым летом?
– Ах, Ефим Исаич! А он умер. Поехал к себе на родину, на Украину, и - в дороге умер.
– Он ведь, кажется, и жил здесь - на чердаке?
– Да, летом жил. У него там и кроватка осталась - хорошая, железная. И тюфячок.
И вот опять - кроватка и тюфячок, стоящие на чердаке этого деревянного дома в Быковке, долго не выходят у меня из памяти.
И по-настоящему больно.
Меня давно уже спрашивают: почему вы такой молодой и седой? Потому и седой, что...
А что за этим "что"? Добрый? Добрый ли? Не знаю, не уверен. Но где-то во мне сидит очень чувствительная мембрана.
* * *
Ивы (ветлы) над плотиной у пруда. Сперва они были зеленые, потом серебристо-серые, потом покраснели, а сейчас опять в серебре (снег и иней).
* * *
Бунин в стихотворении (прекрасном стихотворении) "Художник", посвященном Чехову:
Он, улыбаясь, думает о том,
Как будут выносить его, как сизы
На жарком солнце траурные ризы,