Из старых записных книжек (1924-1947)
Шрифт:
– Телеграмму не приносили?
– Приносили.
– Где она?
– Где-то здесь.
Искали, искали, потом выяснилось, что Алеха забыл: он из телеграммы трубу для парохода сделал.
* * *
Вера Инбер в своем дневнике "Почти три года" пишет (29 августа 1942 года): "Неправильно, что здесь еще остались дети. Я бы их всех до единого вывезла отсюда". Трудно не согласиться с этим, но можно и поспорить. Я, например, не уверен, устоял ли бы Ленинград, если бы рядом с нами не жили наши дети.
* * *
Эвфония, то есть благозвучие,
Как тонко чувствует, слышит это Бунин. Как дивно инструментует он не только стихи, но и прозу свою... Но знает ли он об этом? Сознательно ли совершается этот процесс?! Не уверен.
Могу говорить только о своем личном опыте.
До сих пор наизусть помню начало главы "Ленька Пантелеев" - из "Республики Шкид". Главу эту, написанную почему-то ритмической прозой, забраковал Маршак. Я долго боролся, отстаивал эти гекзаметры, потом сдался, главу переписал. Вот как она начиналась:
"Страшной костлявой рукой сдавил молодую республику голод. Сидели без хлеба окопы на многих фронтах, заводы с застывшими топками домен, и тысячи тысяч людей, в хвостах прозябая, осьмушки тащили домой и ели с промерзлою воблой"...
Здесь явное нагнетание звуков СТ и СД, явное их обыгрывание, любование ими:
ст-ст-сд-дс-тз-зд-ст-ст-тс-тс-ст...
И тогда и позже эта игра звуками, эта словесная инструментовка возникали у меня совершенно непроизвольно, я не знал о ней и обнаруживал ее чаще всего случайно и чаще всего не в живой ткани рассказа, а в тех случаях, когда ткань эта каким-нибудь образом была нарушена, повреждена.
* * *
В начале тридцатых годов терзали меня (других тоже, но меня особенно) гувернантки, вдруг оказавшиеся на постах редакторов. Не печатались или печатались, но предварительно калечились мои рассказы "Часы", "Карлушкин фокус", "Пакет". Особенно ожесточились редакторы, когда в "Правде" был напечатан фельетон Кольцова "Берегите Лидочку" (так, кажется?). Мы с Маршаком были у Горького, и Самуил Яковлевич рассказал ему о моих очередных бедах. Алексей Максимович тут же позвонил Кольцову и, помню, закончил свой рассказ такими словами:
– Вот что наделали песни твои.
Кольцов что-то сказал. Горький засмеялся. Потом повесил трубку:
– Н-да. Остроумно.
– Что он сказал?
– Говорит - дураков у нас на две пятилетки хватит.
* * *
В "Пакете" у меня генерал Мамонтов говорил сквозь зубы пленному Трофимову:
– Ага! Засыпался, сукин сын?!
Хотя слова эти произносит не мальчик и даже не маленькая девочка, а казачий генерал, белогвардеец, враг, меня попросили этого ужасного "сукина сына" заменить чем-нибудь более деликатным.
Над этой репликой я, помню, сидел несколько дней. И наконец нашел замену:
– Ага! Попался, ангел мой!
По смыслу, пожалуй, даже лучше стало, смешнее. Сиволапый медведь, бурбон в мохнатой папахе, злые, ненавидящие глаза и - вдруг:
– Ангел мой!
Но читать вслух эту реплику я не могу. Не читается. Что
– ЗаСыпалСя Сукин Сын?!
Теперь же, с ангелом, фраза приобрела совсем иное звучание, стала мягкой, округлой, почти добродушной.
* * *
И еще пример.
Рассказ "Маруся Федоровна". Пожалуй, лучший из цикла "Последние халдеи". Это и критика отмечала, что он - лучший.
Чем же он хорош, этот рассказец? Вообще-то история довольно сентиментальная - о том, как учительница ботаники, очень молодая девушка, худенькая, "ходячее растение", покорила сердца "огрубелых шкидцев". О том, как она умерла и как ее хоронили.
Кончается рассказ так:
"Марусю Федоровну хоронили по-старому, по-церковному. Перед гробом шел маленький мальчик с серебряной иконкой в руках. Мать и другие родственники шли за колесами катафалка, плакали и стучали каблуками, а мы - босоногие шкеты - шли позади всех и несли огромный металлический венок, украденный нами ночью на Волковом кладбище с могилы генерал-лейтенанта Круглова".
Недавно, когда я готовил "Последних халдеев" к переизданию, я обратил внимание на этого генерал-лейтенанта и подумал: уместен ли он тут? Ведь рассказ был написан в годы, когда в Красной Армии генералов не было. Тогда было ясно, что речь идет о старой, заброшенной могиле. Не решит ли современный читатель, подумал я, будто шкидцы сперли венок со свежей могилы, с могилы советского генерала? Не лучше ли взять что-нибудь более старинное? И, зачеркнув "генерал-лейтенанта", я написал: "с могилы генерал-адъютанта Круглова", то есть использовал звание, какого в Советской Армии нет.
Но вот - несколько дней спустя - возвращаюсь к этой правке, пробую читать заключительную фразу "Маруси Федоровны" и - не могу. Чем-то она меня огорчает, эта фраза, что-то в ней не звучит, не блестит, не играет. Какая-то она стала вялая, аморфная.
"...и несли металлический венок, украденный нами ночью на Волковом кладбище с могилы генерал-адъютанта Круглова".
Перечитываю первый вариант:
"...металлический венок, украденный нами ночью на Волковом кладбище с могилы генерал-лейтенанта Круглова".
Лучше!
Перечитываю весь этот заключительный абзац, и вдруг меня осеняет, я понимаю, в чем дело. Эта заключающая рассказ фраза была инструментована на звуках л-к-г-т, главным образом на л-к. "Адъютант" вместо "лейтенант" ослабило мускулатуру этой фразы, разжижило, размагничило ее.
Где же основа этой инструментовки, что, так сказать, задает здесь тон? Я думал: Волково кладбище. Но нет, оказалось, еще раньше. Колеса катафалка! Именно эти "колеса" и повлекли за собой и "плакали", и "стучали каблуками", и "металлический венок", и "Волково кладбище", и "могилу", и "генерал-лейтенанта", и "Круглова".