Из воспоминаний старого эриванца. 1832-1839 гг.
Шрифт:
После этого вперед выехал молодцеватый на вид бывший кавалерист, один из родственников пана Закашевского (фамилии его я не помню). Приосанившись, он расправил длинные свои усы с подусниками, привстал на стременах и густым басом сказал: «Ясновельможные паны!.. С нами Бог! За дорогую отчизну… за веру нашу… за попранную вольность нашу положим жизнь и достояние наше… Да благословит нас Пресвятая Матерь Божья:.. С нами Бог!..»
Единодушный крик сочувствия покрыл эти слова, и мы в восторженном экстазе потрясали саблями… Не только мы, юнцы, но все до последнего были объяты в этот момент лучшими героическими чувствами и горячим желанием принести себя всего в жертву отечеству… Я не думаю, чтобы в жизни часто повторялись подобные душевные настроения.
Атака
На первый раз нам, большей частью, не знавшим совершенно строя, показали некоторые кавалерийские перестроения, примерные атаки и, наконец, сабельную рубку, но как я ни был героически настроен, помню отлично, что, несясь на коне к дереву рубить для упражнения ветку, я мысленно молил, чтобы мне не пришлось ничего другого сносить саблей, кроме этой ветки…
Завершили мы наш первый сбор веселым походом к недалекому, верстах в пяти, фольварку, дабы истребить там склад русского сена, заготовленного комиссариатскими чиновниками. Но, подойдя к месту, мы издали заметили несколько эскадронов улан, разбиравших на вьюки сено. Прикрытые лесной опушкой, мы остановились и выжидали, когда фуражиры уйдут, но одни части сменялись свежими и, казалось, им не будет конца. Наш командир тогда решил благоразумно отойти незаметно назад и распустить нас по домам.
Собирались мы еще несколько раз для упражнений и рекогносцировок, причем остатки сена мы таки сожгли, затем совершили набег на какую-то почтовую станцию, где забрали всех лошадей. Собственно же военных действий пока еще не было.
В первых числах июня я получил от отца письмо, в котором он извещал меня о своем приезде числа пятнадцатого.
Вместе с этим он в сильных красках описывал неудачи польских войск и предсказывал полное крушение революции. Письмо заканчивалось мольбой не увлекаться проповедями фанатиков и помнить наши прежние беседы. Но советы эти запоздали. Со всем пылом увлекающегося юноши я отдался революции и в случае приезда отца решил уйти из дому и поселиться у кого-нибудь из товарищей.
Но вот наступило роковое для меня 13-е июня. Уведомленный еще накануне о сборе, я встал чуть свет, по у меня все что-то не клеилось: то в темноте не мог высечь огня (тогда еще спичек не было), то путал части костюма, кое-что надел наизнанку, а это, по нашим домашним приметам, служило признаком несомненной неудачи; наконец, в довершение бед, Мая расковалась. Стась начал меня уговаривать не ездить сегодня, но как я мог отказаться от участия, когда меня предуведомили, что на этот раз будет действительная «баталия!» Отказаться от нее значило в моих глазах изменить самому делу… Я строго приказал Стаею отыскать жида-коваля и притащить его живым или мертвым. Жид был отыскан, но он не хотел так рано вставать или, кажется, день был субботний. Пришлось идти мне самому и не совсем вежливо принудить жида подковать Маю.
Солнце уж взошло, когда я прискакал на сборный пункт, но там никого не было. Руководясь где следами по мокрой росистой траве, где расспросами, я проскакал верст пятнадцать и уж начал терять всякую надежду найти своих, как вдруг до меня донеслись боевые крики, затем выстрелы… С сильно бьющимся сердцем я помчался на звуки боя и наконец, увидел картину, повергшую меня в отчаяние, – все было кончено без моего участия!.. Отряд наш атаковал транспорт оружия, боевых припасов и обмундирования. Прикрытие состояло всего лишь из нескольких старых инвалидов, числом не более пяти-шести человек, которые даже не сопротивлялись и сейчас стояли себе мирно в стороне и покуривали трубочки… Потом я узнал, что пылкая молодежь хотела было расправиться с этими инвалидами, но, по счастью, нашлись более благоразумные, которые удержали юнцов от бесцельного зверства и даже не позволили вязать «пленных». Слышанные мною выстрелы были направлены в единственного верхового казака, который, однако, успел безвредно ускакать.
Медлить было нельзя, возы завернули, и мы тронулись в путь. Инвалидов же отпустили на все четыре стороны. Дальше произошло что-то непонятное… Мы двигались беспорядочной гурьбой, без соблюдения каких-либо мер военных предосторожностей, так как ниоткуда не ждали нападения, как вдруг, словно из-под земли, появились донские казаки, мигом нас окружившие со всех сторон… С пиками наперевес, с диким гиканьем понеслись они на нас… Передо мной кто-то со стоном упал, сзади меня тоже раздался крик… Чувство самообороны заставило меня выхватить саблю, но в ту же минуту она у меня вылетела из рук, вышибленная пикой, а сам я получил сильный удар в бок и упал с лошади… Еще момент, и я был бы пронзен насквозь… Уже я видел конец направленной на меня пики и стал мысленно прощаться с отцом, с братьями… но вдруг услышал: «Не замай ее, Гаврилыч! Это девка, живьем возьмем…»
И я спасся, благодаря ходившей тогда легенде об амазонках среди повстанцев, моему крайне моложавому виду и длинным, по краковской студенческой тогдашней моде, волосам, выбивавшимся из-под конфедератки. Но в то же время у меня мелькнуло, что как только казаки убедятся в своей ошибке, они расправятся со мной. И мною овладело такое чувство безразличия к жизни, что мне захотелось скорейшего конца. Я вскочил на ноги и по-русски крикнул казакам: «Я такой же мужчина, как и вы!.. Колите же меня!..»
Подавление восстания. Казаки.
Казаки на минуту оторопели, но тут один урядник сказал: – Ишь ты, прыткий какой!.. Приколоть-то мы тебя всегда успеем, а теперь мы тебя к есаулу сведем. Может, ты перебежчик какой?.. Вяжи его, братцы!..
Мне скрутили ремнями руки у локтей и повели… Уходя, я оглянулся и увидел несколько трупов, над которыми возились другие казаки, снимая с них доспехи… Это были мои последние более или менее связные воспоминания, ибо после этого я впал в какое-то странное состояние апатии, и все дальнейшее мелькает у меня смутными, неясными образами, как давний, почти забытый сон… Вероятно, я перенес нервную горячку, как результат испытанных потрясений, потому что совершенно не помню первого времени заключения, первых допросов и даже полевого суда надо мной. Но, сознаюсь, если бы я и помнил, то миновал бы эти воспоминания, вероятно, очень тягостные.
Однако не могу не остановиться на одном обстоятельстве, имевшем для меня большое воспитательное значение. Как в дымке, мне грезится сарай, я лежу на соломе, и чье-то лицо склонилось надо мной, кто-то мочит мою горячую голову холодной водой… Видится мне ермолка, пейсы, веснушчатое лицо… Потом мне отец сказал, что то был еврей, приговоренный за доставку оружия повстанцам к повешению. Он ухаживал за мной во все время нашего совместного заключения, сберег и передал отцу моему нательный образок, благословение матери, и ее же обручальное кольцо.
Из захваченных моих товарищей никто не обратил на меня внимания, этот же еврей, сам стоявший перед лицом смерти, принял во мне братское участие, а ведь его во всякое другое время я назвал бы не иначе, как «пархатый». Эта незлобивость покорила меня. Я тогда же дал обет никогда не относиться с предубеждением к евреям и вообще к какой бы то ни было национальности… Мне кажется, я сдержал свое слово…
Нас «погнали» в Брест-Литовск, и здесь меня судила военно-полевая комиссия при 24-й пехотной дивизии и приговорила к смертной казни через расстреляние… Приговор этот, представленный на конфирмацию командующего войсками округа, командира 6-го армейского корпуса барона Розена, был отменен, и я присужден лишь к ссылке без лишения дворянства на Кавказ рядовым в один из полков, «впредь до отличной выслуги, но не иначе, как за военные отличия противу неприятеля» (Архив кавк. военного округа. Дело штаба кавказского отдельного корпуса № 107.471 за 1836 год, по части польской: «О производстве рядового из дворян Аполлинария Рукевича по высочайшему соизволению в унтер-офицеры». В этом деле есть копия конфирмации о помиловании отца, подписанная бароном Розеном 23-го июня 1831 года в Брест-Литовске. Все свои довольно многочисленные награды отец получил только за военные отличия, за исключением унтер-офицерского звания, о чем будет сказано дальше. Штраф этот очень долго тяготел над отцом. После Кюрюк-Даринского сражения он был снят, но все же и в 1871 году, когда отец, бывший в то время уже полковым командиром, хотел отвезти меня в московскую гимназию, ему пришлось просить разрешение на въезд в столицу. – прим. М. Р.).