Из воспоминаний
Шрифт:
Оно вытекало из других оснований. Нас разделяло отношение к средствам борьбы за эти начала в {351} тех новых условиях, которые нам дала конституция; проще говоря, в нашем отношении к желательности и возможности у нас революции. Не хочу этим сказать, будто кадетские лидеры ее хотели, и даже просто с нею мирились, как с неизбежностью; но в отличие от меня они ее не боялись. Одни просто потому, что в ее возможность не верили; другие рассчитывали, что революцию можно было использовать против власти, а потом остановить в самом начале. А так как угроза революции могла заставить власть идти на уступки, то они эту карту продолжали играть, не отдавая себе отчета, что играют с огнем. Революционеров они продолжали считать не врагами конституционного строя, а "союзниками слева"; так было сказано в речи П. Н. Милюкова, произнесенной
У меня лично было другое отношение к революции. Я считал ее не только "несчастьем", но и очень реальной опасностью. Разумею революцию, как крушение существующей власти, создание на ее месте новой, преемственно с нею не связанной, созданной якобы непосредственной волей народа, а не только радикальную перемену "политики" в существующем строе, вызванную давлением населения, хотя бы таким действительным, как 11 марта 1801 г., или всеобщая забастовка в октябре 1905 г. Настоящая революция, как это случилось в 1917 г., могла оказаться для правового порядка не меньшей опасностью, а потому не меньшим врагом, чем самодержавие, которое само, хотя и против желания, но уже ограничило себя конституцией.
{352} Откуда вышло такое мое отношение к революции? П. Б. Струве в посмертной статье, посвященной Шилову и Челнокову ("Новый Журнал", № 22), написал: "В том, что В. А. Маклаков понимал левую опасность, обнаружился его органический консерватизм; я не знаю среди русских политических деятелей большего, по основам своего духа, консерватора, - чем Маклаков". Я не берусь с этим определением ни соглашаться, ни спорить, даже если определять "консерватизм", как это сделал Бисмарк, в 1890 году в Фридрихсруэ, как принцип
quieta non movere (Не трогать того, что покойно.). Я верил, что власть не может держаться на одной организованной силе, если население по какой-то причине ее не будет поддерживать. Если власть не сумеет иметь на своей стороне население, то ее сметет или заговор в ее же среде, или Ахеронт; но если Ахеронт, к несчастью, выйдет наружу, то остановить его будет нельзя, пока он не дойдет до конца. И потому я во всякой революции, прежде всего для правового порядка и для страны, видел несчастье. Мне приходилось в судах защищать революционеров-фанатиков, которые ставили ставку против власти на Ахеронт; я уважал их героизм, бескорыстие, готовность жертвовать собой и для других, и для дела: я мог искренно отстаивать их против жестокости и беспощадности репрессий государственной власти, тем более, что она часто на них вымещала свои же грехи и ошибки. Но я не мог желать победы для них, не хотел видеть их в России неограниченной, хотя бы и временной властью, вооруженной тем произволом, против которого они раньше боролись, и который они немедленно восстановили бы под кличкой "революционной законности", и даже "революционной совести". Попустители революции тогда или бы сами погибли при своих попытках Ахеронт остановить и направить, или должны {353} были бы ему подчиниться и служить тому, что в других осуждали.
В победоносном Ахеронте соединилось бы всё, что было нетерпимо и в старом режиме: бесправие личности, произвол, презрение к законности и справедливости. Революция, по выражению И. С. Аксакова, есть торжество "взбунтовавшихся рабов", а не царство "детей свободы".
Мы это воочию видели даже в краткий период частичного торжества революции после 17 октября 1905 г., в претендентах на власть в лице Совета Рабочих депутатов, и полностью в 1917 году. Потому все нужные реформы и в государственном строе и в социальном порядке я желал только от эволюции, то есть от примирения и сотрудничества с существующей властью, хотя себе не делал иллюзий насчет сопротивления и медлительности, какую можно было ожидать от власти на этой дороге. Но здесь был все-таки путь, по которому, по-моему, нужно было идти. При всех недостатках и трудностях он был лучше, чем успех загадочной революции.
Это были мои личные взгляды, которые многие кадеты не разделяли. Но у меня сложилось тогда убеждение, что в этом вопросе обыватели, а не профессиональные политики, были на
Ходячая фраза этого времени, над которой смеялись: "Пусть будет республика, но чтобы царем в ней был Николай Николаевич", - не только смешна. На этом чувстве было заложено поклонение Керенскому, потом Ленину, а в конце обоготворение Сталина. Не хочу сравнивать этих людей, столь несхожих по духу, но во всех режимах, которые друг друга сменяли после 1917 г., скрывалось привычное искание властной личности и недостаток доверия "учреждениям". Обыватель хотел очень многих реформ, но от власти, а не от разбушевавшейся улицы. На этой позиции стояла тогда, только к сожалений недостаточно твердо, и кадетская партия, и в этом было ее созвучие с обывателем.
Здесь казался заколдованный круг. Обыватель не верил существующей власти, но не хотел революции! Он отворачивался от тех, кто в его глазах являлся защитником власти, но революционных директив то же не слушал. Он при реформах хотел сохранить ни только порядок, но прежний порядок; хотел только чтобы при нем все пошло бы иначе.
На этом и создалась популярность кадетской партии в городской демократии. Кадеты удовлетворяли именно этому представлению. Обыватель знал, что партия не стоит за старый режим, что она с ним и раньше боролась. Когда наши "союзники слева" доказывали на митингах, что мы скрытые сторонники старого, что реформ не хотим, стараемся спасти старый строй и главное свои привилегии - такие {355} выпады против нас обыватель встречал негодованием и протестами. В глазах обывателя мы, несомненно, были партией "политической свободы и социальной справедливости".
Но кадетская партия приносила надежду, что эти реформы можно получить мирным путем, что революции для этого вовсе не надо, что улучшения могут последовать в рамках привычной для народа монархии. Это было как раз тем, чего обыватель хотел. Партия приносила веру в возможность конституционного обновления России. Рядом с пафосом революции, который многих отталкивал и частично уже успел провалиться (вооруженное восстание в декабре 1905 г.) кадетская партия внушала ему пафос Конституции, избирательного бюллетеня, парламентских вотумов. В Европе все это давно стало реальностью и потому перестало радостно волновать население. Для нас же это стало новой "верой". Конституционно-демократическая партия ее воплощала. Левые за это клеймили нас "утопистами". Но кадетская вера во всемогущество конституции находила отклик в обывательских массах. Напрасно нас били классическим эпитетом "парламентский кретинизм". Обыватель был с нами. Партия указывала путь, которого он инстинктивно искал, и кроме нас нигде не видал. Путь, который ничем не грозил, не требовал жертв, не нарушал порядка в стране. К.
– д. партия казалась всем партией мирного преобразования России, одинаково далекой от защитников старого и от проповедников неизвестного нового.
Партийные руководители думали, что успех партии в том, что она самая левая, что к ней привлекают ее громкие лозунги, то есть полное народовластие, Учредилка, парламентаризм, четыреххвостка. Это заблуждение, которое нам дорого обошлось. Как я ни склонен был подчиняться нашим авторитетам, в этом пункте я им не уступал. У меня было для этого {356} слишком много личного опыта. Я был в те времена одним из популярных митинговых ораторов. Не я сам напрашивался на выступления; меня посылал Комитет по требованию партийных работников.