Из жизни Ромина
Шрифт:
Софья Петровна сперва не отбрехивалась. Бросит словечко - и молчок. Вся красная, как осиновый лист. Но Фису смирением не уймешь. Дух переведет, сил накопит, воздуха в легкие наберет и снова за свое: "И ведь чувствовала... Когда я шла в район, сердце ныло. Подсказывало, что дома делается". Софья Петровна говорит: "Тихо оно тебе подсказывало".
– "Себе не верила, все надеялась, что хватит у родной матери совести". Этим Анфиса ее и достала. Софья Петровна вдруг поднялась, лицо от волнения стало белое, и с маху по столу - кулаком: "Все, дочка, наслушалась я тебя. Теперь помолчи, меня послушай. Раз уж о совести речь пошла, мне есть что тебе сказать,
Долго они не унимались, долго друг дружке шерсть трепали, не день и не два, но больше для вида и для порядка, чем от злости. Вышло в конце-то концов по-тещиному.
Как быть-то? Либо живи, как жил, либо круши все до основания. Пусть остается Софья Петровна одна на свете, а ты бери Фису, которая уже ходит тяжелая, и сматывайся незнамо куда.
И стали мы жить одной семьей. Конечно, иной раз женщины сцепятся, тогда вмешиваешься: "Кончайте шуметь. От ваших свар голова трещит. Уйду от вас в лес на две недели". Тут они быстро входили в норму.
Анфиса, само собой, психовала: "Вырастет у меня живот, она тебя совсем оседлает, весь ей достанешься". Софья Петровна тоже за словом в карман не лезла: "Стыд поимей, о чем ты маешься? Не за дитё - о том, чтобы матери, не дай бог, чуть больше не перепало. Нет у тебя другой заботы, сучка ты этакая, ревнючая". Ну да ведь женщину не вразумишь.
Но вскорости в нашей семейной истории случился еще один поворот. Заметил я, что Софья Петровна день ото дня все темней лицом. Раньше Анфисе и слова не спустит, теперь как будто ее не слышит. Спросил я ее: что происходит? Дернула плечом: мое дело.
Как отрубила. Твое так твое. У каждого что-нибудь есть в загашнике. Однако проходит недельки две, вечером села она перед нами, ноги в стороны, руки висят как плети: "Доча, родная моя, беда. Не ты одна у нас затяжелела. И я туда же, коряга старая... Надеялась я плод извести, и ничего не получилось. Не верила, что такое возможно, вот время и упустила - поздно. Вышло у меня, как в пословице: хоть яловая, а телись. Уж вы простите меня, дурную". Тут они обе заголосили, а я из дома на воздух вышел, покурить и обмозговать ситуацию.
Смолю и думаю: что ж нам делать? Фиса родит, и теща родит - кем же мои дети окажутся? Тот, что от тещи, он Фисе - брат, а Фисиному ребенку - дядя. Другой вариант: сестра и тетка. А я кто буду собственным детям? Одновременно отец и дед. Сраму-то! Головы не поднимешь. Понял: пора уносить нам ноги.
Вернулся и застаю картину: обе лежат и спят, умаялись. А спят-то, между прочим, в обнимку. Стою и гляжу на них на обеих, на бедных моих залетевших баб, впору и самому зареветь.
Но ты - не выпь, чтобы выть в лесу до самого рассвета. Нет права. За ночь восстановись, днем действуй. Списался со своими ребятами, вместе учились, - закорешились. Подставили плечо, помогли, в скором времени прислали мне вызов.
Сложили вещички - ехать так ехать. А в сердце тоска - то место любо, где счастье видел, здесь его было больше, чем за всю мою жизнь.
В районе меня чуть не побили. Можно понять - и сам ухожу, и женщин увожу, а они их все-таки до меня выручали. В общем, прошел как лесной пожар, оставил после себя головешки.
И вот оказались мы все в Надыме. Рассказал там про свои обстоятельства. Так, мол, и так, вот такой наворот. Софье Петровне надо рожать, а муж ее скоропостижно помер. Ясное дело, мы опасаемся, чтоб потеря не отразилась на родах. Куда ни кинь, а женщина в возрасте. Посоветовали сменить обстановку. А тут еще и жена, как на грех, точно в таком же положении.
Сочувствуют. Нелегко мужику. Досталось ему по полной программе.
В скором времени наша семья увеличилась. Сперва родила Анфиса Сережку, а следом Софья Петровна - Сашеньку. Не доносила почти два месяца. Но вроде обошлось - уцелел.
Живем, обживаем новое место, растим потихоньку племянника с дядей. Племянник на месячишко постарше, ну да пока им это без разницы.
Усмешка на бледных губах Рудакова, едва появившись, сразу же тухнет. Чинарик, зажатый в пальцах, крошится. Он медленно прячет его в карман.
– Недолгая была передышка. Год-полтора - и под откос. Сломалась наша Софья Петровна. Она почти сразу все просекла, но долго вида не подавала. Держалась из последних силенок, меня подбадривала, пошучивала: "Есть такая бабья примета: грудь чешется - милый по мне скучает". С груди у нее все началось. Потом уже, когда всем стало ясно, шутки кончились: "Ничего не поделаешь, за все хорошее люди платят. Трудно мне мой поскребыш дался".
Быстро ее сожрала хворь. Сколько хирурги ее ни резали - все только хуже. Потом сказали: "Домой возьмите, хватит ей мучиться". Приходит Фиса, от слез опухшая. "Иди, - говорит, - зовет попрощаться".
Вошел я к ней, присел на кровать. Смотрю на нее, узнать невозможно где ее стать, ее красота? И все передо мной будто встало - какой я увидел ее в первый раз: литая, спелая, сила такая - кажется, что сносу ей нет. Тот вечер, когда ко мне подошла, - ноги не держат, глаза не смотрят и - еле слышно: "Зятек, помоги..." Куда все делось, куда пропало?
Она мой взгляд поняла, улыбнулась: "Вот, стала я сухая трава - ни коню корм, ни конюху подстилка..."
Все шутит, а я от этих шуточек совсем чумной, язык не ворочается. Она все видит и говорит: "Да не смотри ты так на меня, бурундучок ты мой разнесчастный. Все у нас не напрасно было. Сашечку оставляю. На память. Заместо себя".
И шепчет: "Спасибо".
Я говорю: и тебе, Соня. Прости, если что было не так...
Единственный раз назвал ее Соней. И тут она взяла мою руку, поцеловала, махнула ладошкой: иди... И отвернулась к стене.
Вышел, провел по лицу пятерней, а оно мокрое, как гриб.
Пьем молча, не скупо, но не хмелеем. Похоже, что на обском ветру кедровый орешек не так напорист.
– Схоронили, - говорит Рудаков, - и точно я себя потерял. Спать перестал, скриплю зубами, корчусь, как береста на огне. Если бы не Анфиса запил. Не зря тогда посулила в Дворках: женись - не пожалеешь. И правда она меня за волосы вытащила.