Из жизни взятое
Шрифт:
– Малость прихватывал.
– Значит, эксплуататор?
– Допустим. А при чём моя жинка? Вон та, на мешках сидит. Она беднячка. Виновата, що за меня замуж вышла два роки назад… Да чего гуторить… Вы не знаете. А у нас на Украине такая содомия и гомерия происходит – хуже всякой войны! Великое переселение и отобрание всего нажитого. Ничему не верят. Гнут, загибают, высылают и баста!.. Ох, чем это кончится?..
Судаков не стал вступать в разговор. Некогда. Не время и не место объясняться. У каждого из нескольких тысяч, находившихся здесь, нашлось
– Ладно, Шалюпа, не охай. Поживём – увидим. И мы не без вины виноватые. Всякое бывало, – покладисто и решительно возразил Охрименко. – Оно, конечно, если так по правилам рассуждать, то окажется, что вместе с мусором и янтаря немало повыплескали. Что ж, всему свой черёд. Янтарь отберут и отвезут на свои места. Возвратят, да ещё и с извиненьицем. Только нас с тобой, Шалюпа, едва ли коснется. Мы хоть трудовики, а всё же не совсем чистый янтарь… Ступай вот в эту церковь. Скажи всем нашим бывшим людям, чтоб одевались и были готовы к отправке…
За воротами монастыря Охрименко устроил перекличку. Все семьсот были налицо. Киргизы отдельно. Они должны были следовать за обозом, а впереди обоза – крепкая, трудоспособная сила, в возрасте от восемнадцати до пятидесяти лет.
Судаков, стоявший в стороне, после переклички подозвал к себе Охрименку и приказал ему всех построить в две шеренги и рассчитать на «двадцатки», каждой «двадцатке» выделив своего старшего, ответственного за порученное подразделение.
Охрименко сказал «рад стараться» и немедленно стал выполнять приказание охотно и даже восторженно.
– А ну, хлопцы и всякие куркули, слухай мою команду!..
Толпа заколыхалась. Оказанное Охрименке доверие было принято ими как должное.
– В две шеренги становись! – скомандовал Охрименко. – На десятки номеров рассчитайсь!.. Стоять смирно!..
Судаков удивился командирской четкости Охрименки, быстроте и слаженности построения. «Мне бы так не догадаться, да, пожалуй, меня не очень-то и послушали бы», – подумал он, глядя на шахматный порядок строя.
Образовалось тридцать пять групп, в каждой по двадцать человек. Потребовалось не более пятнадцати минут, пока спецпереселенцы сами назначили старших, а старшие составили списки каждый на свою «двадцатку». И тогда Охрименко, приложив ладонь к каракулевой папахе, доложил подошедшему коменданту и Судакову, что, согласно списку, налицо к отправке столько-то человек и что старшие групп назначены.
Во второй половине дня стало крепко подмораживать. Дорога затвердела. Снег поскрипывал под ногами. Долго шли молча длинной, растянутой вереницей – по три в ряд: двое по лоснящемуся полозу, третий – посередине.
Впереди этой длинной и необычной оравы ехал верхом на бойкой лошади милиционер Сашка Быков. Молодой, только что демобилизованный кавалерист. При нем наган и новенькая сабля. Конечно, ни для кого из куркулей не был страшен этот милиционер; наоборот, роль его – квартирмейстера – оказалась для всех важной и необходимой.
Судаков ехал в санях. С ним рядом
Куркули с презрением отзывались о киргизских баях:
– Богачи, а вшивики. Жрут кумыс да кобылятину. Шатающиеся. Попрятали, небось, золотишко, а теперь и сами не знают где.
Охрименко сокрушенно рассуждал:
– Мы, жиловатые, мы и в лесах, авось, приживёмся и с холодами свыкнемся, а эти как? Что они окромя кобыл знают? Ничего. И зачем их сюда гонют?..
Киргизы с куркулями ни слова. Им казалось, что среди них есть казаки. А с казаками ни дружбы, ни доброй памяти…
Строй киргизов замыкался пешим милиционером Петькой Косныревым, тоже из демобилизованных, но пехотинцев, уроженцем из Коми области. Коснырев трудненько говорил по-русски, путал слова и понятия, однако не собирался к себе на родину Он поставил цель – выслужиться по линии милиции и, если вернуться на свою зырянскую землю, то не менее, как на должность начальника районного отделения.
Коснырев сверх меры старателен, исполнителен. Видя у Судакова два прямоугольника в петлицах шинели, готов был по его приказанию в огонь и воду. Но выглядел он сумрачно, невесело. Не поддался ли общему настроению этой массы, не охвачено ли сердце жалостью к ликвидируемому классу? На этой мысли ловил себя и Судаков. Подчас чувство жалости проникало и в его сознание. Особенно это было в первые дни прибытия эшелонов с юга.
Судаков ещё в Прилуках, как только двинулись в путь, спросил Коснырева, показывая на тяжело и медленно бредущих кулаков:
– Жалко их, товарищ Коснырев?
– Как человеков – да… как класса – нисколечко не жаль. Диктатура пролетариата знает, что делать. Наше дело служить.
– А почему такой грустный, будто корову продал?..
– Вот угадал, товарищ Судаков. Угадал. Хуже продажи. Жинка от меня не живет. Лес рубит там в Коми. Дома мало была. Вчера худое письмо пишет, с почты получено. Корова умерла – молодая, три года, а тёща стара была – тоже подохла. Просил начальника: пусти домой две-три недельки дела делать, бабу увезти. Не пустил. Куркулей этих надо водить к поселению… Вот…
– Потерпи до навигации. Пароходом быстрей… А с кулаками будь аккуратен, вежлив, не груби, товарищ Коснырев. А кто из них в пути устанет или ногу сотрет с непривычки, не давай отставать, а подсаживай таких на воза, вместо ездовых. Пусть лошадьми правят. Куркули – куркулями, а отношение к ним чтоб человеческое. Не на луну ссылают. На земле станут жить и честно трудиться. На земле, понимаешь?
– Ничего. Пусть привыкают. Наша земля тяжела им покажется. Без навозу не рожает. Товарищ Судаков, а если побегут? Стрелять?..