Избрание сочинения в трех томах. Том второй
Шрифт:
— Обижайся, — как только можно равнодушнее ответил Кузьма Ипатьич. — Чего обижаться! Взять бы попросту вожжи в руки, да и…
Антошке никогда не приходилось видеть, чтобы вожжи использовались не по прямому их назначению. На его веку рыбаки в Набатове уже не учили своих жен с помощью лошадиной сбруи. Поэтому последнее замечание дяди Кузи он спокойно пропустил мимо ушей, отнеся его к разряду бессмыслиц, очень часто срывающихся с языка взрослых, — в отличие от маленьких; маленькие говорят всегда только то, что хорошо обдумали.
— Не обижаешься — это правильно, — сказал
Кузьма Ипатьич размеренно мазал. Ребячья болтовня не раздражала — успокаивала. Седьмой десяток рыбаку, а не забыл того времени, когда сам был мальчонкой, помнил: вот так же вязался к деду, расспрашивал про войну, про французов и англичан — какие они? Про ядра и многопушечные корабли, про далекий теплый Севастополь–город. Терпеливо отвечал дед, не отмахивался. Не отмахивается и седобородый внук севастопольского солдата Нестора Воронина, учит уму–разуму сынка покойного Андрея Прокофьича и длинноязыкой Марфы–греховодницы.
Подошел дед Антоша Луков, погладил по головенке Антошку, сказал, туманно глядя в озеро:
— Затопили, Кузьма.
Уселся на опрокинутую вверх дном дощатую бадейку для воды, полез в карман за кисетом. После собрания дед чуял, что спишут теперь его из звена, не пустят больше в озеро. Конец. Отрыбачил. Был рыбак, стал балласт–булыга на дне карбаса: нужда миновала выбрасывают. Ну ладно, не пустят — их власть. Но с берега никто его не сгонит. Снастью, неводами, мережами будет заведовать. Еще придут, покланяются ему, думал дед.
От тростинки, сунутой в костер под котлом, подпалил цигарку, — горькой махра показалась, скомкал в руке завертку, швырнул на песок, слово нехорошее сказал. Обернулся на это слово Воронин, встретились глазами. Взглянуть Антошке — два старых–престарых деда. Да и другим: Сергею ли Петровичу, председателю, Марине, сестричке медицинской, — никому не понять всей разницы в годах Кузьмы Ипатьича и деда Антоши, — старики, да и только. И лишь сами они, старики, чувствуют эту разницу по–настоящему. «Молодой, крепкий», — думает девяностолетний дед о Кузьме Воронине. «Остарел ты, дедка, вконец», — отвечает мысленно Воронин, забывая, что и у него–то за плечами шесть полных десятков, прямится, силу в себе слышит.
— Сходи глянь, Кузьма, — затопили, — повторил дед Антоша.
Кузьма Ипатьич оставил помазок на карбасе, пошел к бане, из дверей которой по–черному валил едучий дым. В заветрии стояли Мазин с Марфой, рассуждали. Вертелся возле них вперед забежавший Антошка. Мазин — глазами темен, лицом красен, — видно, укорял в чем–то Марфу. Та доказывала свое, рубя белой, до локтя оголенной круглой рукой жаркий воздух. Воронин всегда дивился ее белым рукам, — ни солнце озерное, ни ветры — ничто не брало их. «Порода благородная», — игриво отвечала Марфа, когда, бывало, спрашивал ее, отчего такое чудо. Сейчас он даже и не глянул в сторону Марфы. Заслонив рукавом лицо, шагнул в клубы густого дыма.
Антошка, хотя давно уже был в мыслях капитаном траулера, как дядя Леша, снисходил еще до того, чтобы поинтересоваться делами рыбаков–карбасников. Он знал все, что
— Ладно! — Дядя Кузя выскочил из дымища. Отдышался, повторил: — Ладно. Поддавайте гуще. — И, так же не глядя на Марфу, пошел обратно к карбасам.
Запрыгал следом за ним и Антошка. Заметил, что хотя дядя Кузя и говорит — не обижаюсь, мол, на мамку, а сам не глядит на нее, — серчает, значит. Вот и разберись, как у взрослых устроено: говорят одно, думают иное…
Дед Антоша ушел от костра и теперь брел далеко по берегу, пугал хворостиной нахальных галок, поглядывал в озеро.
Отстукивая дизелем, с озера зозвращался траулер,
— «Лещ»! — первым разобрал надпись на носу Антошка.
— «Лещ»! — подтвердил и дядя Кузя.
Не по надписям — по каким–то другим признакам различал он траулеры МРС, как братья–близнецы похожие один на другой: то ли по наклону мачты, то ли по форме капитанской рубки, а может быть, и по голосу сирены… Антошка завидовал дяде Кузе, — он таких тонкостей постигнуть еще не мог, зато глаза его в километровой дали ясно видели черные четкие буквы надписей. Зрением–то он превосходил дядю Кузю!
Днище карбаса было густо промазано, когда Кузьма Ипатьич уселся на бадейку, на которой до него сидел дед Антоша. Но только дядя Кузя не курил. Он просто отдыхал, посматривал на «Леща», причалившего к пристани «Ленрыбы».
— Тот хорошо рыбачит! Этот хорошо рыбачит! Тоже рассуждаешь! — сказал он, как показалось Антошке — ни с того ни с сего. Антошка успел позабыть, что сам же полчаса назад передавал дяде Кузе мнение председателя колхоза и деда Антоши о своей мамке. — Кто теперь из нас, карбасников, хорошо рыбачит? Коренники — они! — Дядя Кузя выставил палец в сторону «Леща». — Мы, с неводами да с мережами, в пристяжке у них идем. Последние мы. Перемрем, старики, — разве после нас возьмется кто за мережи? Ты, к примеру, кем быть мыслишь?
— Как дядя Леша!.. — не раздумывая, отрубил Антошка.
— То–то, как дядя Леша! Все вы заодно… Жизнь так устроена, Антошка. Она — не карбас. Не повернешь, куда вздумается: Ни обратного хода ей не дашь, ни на месте не удержишь. Иной бы и рад якорь бросить: обожди, мол, жизнь, не спеши… Не выходит. Вот на моем веку — была мережа, ладожская называлась, короткокрылая. Пришла с Финского залива другая, с длинными крыльями. Цеплялись было упрямые старики за свою, за исконную, — не выдержали: курляндка–то, завозная, добычливей оказалась. Или дель фильдекосовая, прочная, — разве ей ножку не подставляли? Тоже не получилось. Не остановишь жизнь, нет!