Избрание сочинения в трех томах. Том второй
Шрифт:
— Вот вспомнила, — сказку одну слыхала… — начала было Марина.
— О волшебной ладье поди? — перебил Алексей. — Догадываюсь. Сам слыхал ее от Асафьева. — Марина чувствовала его улыбку. — Вот и считай, что это был наш тральщик…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Близилось
Задумала учительница устроить встречу ребят со старым каким–нибудь опытным рыбаком. Пусть, мол, порасскажет. Надо развивать в детях любовь к профессии отцов. Все на инженеров да на героев–летчиков учиться хотят, а кто род рыбачий на Ладоге продолжать будет?
— Дядю Кузю! — сразу предложил Антошка, когда Катерина Кузьминишна решила посоветоваться с самими ребятами, кого бы они хотели послушать. — Ох, и интересно же дядя Кузя рассказывает! Он еще про шведов помнит, сам смолу им на головы лил!
Катерина Кузьминишна улыбнулась. Лучше всех знала она источник «воспоминаний» отца о шведах. Не проходит воскресенья, чтобы не взял он в руки книгу, не уселся бы с нею у окна. Строго глядит на страницы, медленно переворачивает их — как великое дело свершает. А книг у него — полон сундук. Все ее, Алексеевы, Маришкины трепаные учебники, от первого до последнего, десятого, класса, — ни выбрасывать, ни продавать не разрешал. Подойдет весна, кончится учебный год, — вытряхнет из школьных сумок, отберет, в сундук свой под замок спрячет.
Когда читает, дверь в горницу плотно прикрыта, никто не заходи. Семья на кухне толпится. Пудовна шикает на всех, чугунами греметь опасается. Каждый, считает она, с причудью родится, и не след причуди перечить. Пудовнина причудь, с которой она и на свет, должно быть, появилась, — малиновое варенье. Попробуй не дай ей наварить варенья с лета, изгорюется зимой. Так, может быть, и Кузя ее загорюет, если помешать ему книгой заниматься.
Улыбнулась Катерина Кузьминишна словам Антошки, сказала:
— Дядя Кузя, ребята, не согласится. Дядя Кузя не любит на собраниях выступать.
— Согласится! — заорал Антошка. — Он добрый. Не очень только к нему приставать если.
В мнениях разошлись. Катерина Кузьминишна считала, что ничего из приглашения дяди Кузи не выйдет. Ребята настаивали: выйдет, и решили, что поговорят с дядей Кузей сами.
Кузьму Ипатьича они застали дома, хмурого и злого. Он стоял над кадкой в сенцах и пил из ковшика. Только что в кухне шел крупный разговор.
— Гнал
Кузьма Ипатьич пожевал губами, ответил:
— Не Лука, не Фелофей Твердюков, чтоб самоуправничать. И совесть перед покойником не дозволит. А если, скажем, какой ловец она — иному мужику до нее не дойти.
— Чего же злобишься, коли доволен! Чего кидаешься на всех!
Поднялся старик с лавки у окна, заходил кругами по кухне, пиная все, что попадалось под ноги, — прутяную корзинку с лучинами, сосновые легкие поленья, кошку с обваренным ухой голым боком, свой картуз, свалившийся с гвоздя.
— Не понять тебе от веку и вовек! — возвысил он голос, снова плюхаясь на лавку. — Обида же какая! От женского полу — что? Жизнь красивше, легчее, угревней должна быть! Сердце от этого у мужика играет, крылья растут. Поняла? А то: «Мое дело бабье — мужики рассудят!» — Марфиным голосом передразнил Кузьма Ипатьич. — Застреляла, затараторила… В позор ввела!
— Давно тебе говорено: не льни к ней — обманет, оболжет. Господи! Лжу какую возвести на старого человека!..
Засопел, задышал на всю кухню Кузьма Ипатьич, пошел в горницу, уронил что–то с тяжелым звяком. Не с комода ли стеклянный синий шар загудел там?
— Лжи–то, лжи, говорю, нету! Правду же баба сказала собранию. Выбросили мы тем разом рыбу. Восемь пуд. Тьфу ты! Да в рыбе ль дело? В норове в гадючьем, вот в чем. Там, на озере, молчала, а на берегу, глянь, без удержу посыпала! Вот за что языки, бывало, с корнем рвали у болтливого племени…
Пудовна утерла руки подолом передника, опустила их, как неживые. Ничьим наветам на Кузьму своего она не верила, ни Марфиным словам, ни Сергей Петровичевым, ни постановлению собрания колхозного, — мало ли чего набрешут! Впервые об этом деле вышел такой разговор. Кузя прежде молчал, она из деликатности не спрашивала. Впервые сам признал свой проступок. Испугало это Пудовну, огорчило.
— Правда? — горестно переспросила она. — Выкинул! — Отвернулась, встала у печки, спиной к нему. — Знать, отрыбачил, Кузя, ума рехнулся.
Как крестьянке–землеробке страшно было бы увидеть, что хлеб в грязь втаптывают, так рыбачке сделалось страшно оттого, что люди рыбу пойманную — результат тяжелого труда рыбачьего — за борт выбросили. В шторм за нею, за рыбою–то, идут, жизнью–здоровьем рискуют… И вот — на тебе — что натворили! Нет, не от ясного ума это.
Думала свою думу Пудовна возле печи, у которой больше половины жизни ее прошло. А Кузьма Ипатьич, не возразив ей, вышел в просторные сенцы, черпал оловянным ковшом из кадушки колодезную воду, не мог размочить пересохшее горло.