Избранная проза и переписка
Шрифт:
— Вы же женщина интеллигентная, — сказала медичка досадливо, — что вы причитаете, ей-богу, как баба. Ребенку вашему нужен воздух и питание.
Помолчала и добавила с ядом:
— Ну, материнский уход.
Андрей трепетал в постели, стуча всеми своими молочными зубами и не понимая, почему над ним толпятся. А косы матери трепались чудовищными ремнями на стене, и она вслух проклинала этого мозглявого холостяка, который так охотно кинулся на первый зов и теперь еще потребовал, чтобы она развелась.
— Заходил у меня ребенок, — рыдала
И наутро она сказала холостяку:
— Нет и нет. Есть девушки — например, Марья Ефимовна, медичка. Присватайтесь!
— Я тебя хочу, — лепетал холостяк, ловя ее за косы и колени. — Я теперь пойду и повешусь.
Он пошел к речке и повстречал лунатика. Андрей ел тину.
— Что ты ешь? — спросил с ненавистью и всхлипывая холостяк.
— Рыбку, — ответил Андрей и слабо улыбнулся. В этой улыбке было столько непонятного, что холостяк схватился за голову. Как роскошная госпожа Петровская могла породить такое чудовище? Этого ребенка тошнит от пирога и мощно тянет на тину. Вероятно — мощно, если он даже и во сне лезет к речке, как крокодил по чутью из фургона цирка.
— Эх, Андрей, Андрей, — сказал холостяк и пошел в лес вешаться, представляя себе своего ребенка от госпожи Петровской: высокого русского кадетика с честными глазами.
Эх, видно, не родится никогда этот подросток в историческом костюме!
Холостяк пропал на двое суток.
— Он повесился! — кричали люди, бегая его искать, и предупредили на второй день полицию соседней деревушки. Полицейский — статный чех в чистенькой форме — скорбно записал показанья и допросил госпожу Петровскую.
— Ваш любовник в последний раз появлялся — где? — Она рыдала и стояла перед полицейским со своими косами в растянутом купальном костюме с дырой на бедре. Андрей ползал рядом и мягко объяснял, что у него болит живот, но никто не обращал внимания.
На следующее утро он был смертельно болен. Доктор колонии произнес страшное наименование болезни и звонил с почты по телефону. К вечеру пришел холостяк, похожий на призрак, и так всех обозлил тем, что не повесился, что его послали самого объясняться с полицией.
А потом в католической часовне на кладбище положили Андрея на каменный столик и засыпали цветами по горло. Рыжие ресницы не покрывали глаз, белые кулачки не складывались крестом. Он был так еще мал, чтобы быть мертвым как следует. И мать, в своем табачном шелковом платье, с аккуратной прической, подпертой снизу чужим гребнем, стояла нерешительно около него и думала, что вот у нее, кажется, будет второе дитя, и может быть не лунатик, но именно Андрея жалко до ужаса, до потери слез, до молчания.
В столовой обсуждали все дело сообща, и даже семилетняя грузинка Зинаида принимала участие в разговоре, обливаясь борщом, как паралитик:
— У него не было даже мяча, — говорила она, — ни одного мяча у него никогда не было. Он сам это сказал, и просил ему купить, но у меня,
РАЗЛУКА
В доме, после разъезда, остался младший из сыновей — Толечка и фокстерьер — Цыпа. То есть не в доме, а в номере гостиницы, недалеко от Венсенского леса. Русских в этой части Парижа было мало, и значительная часть их, вероятно, жила именно в этой гостинице. Узкий высокий домик, судя по вывеске, имел современный комфорт и назывался «город Лион».
Внутри, внизу, была гостиная, не такая аккуратная и музейная, как в обыкновенных маленьких французских пансиончиках, — здесь всегда царил бытовой хаос и сидела сама хозяйка, предпочитавшая драное мягкое кресло желтому стулу соседней комнаты, называемой конторой.
Хозяйка была великолепна и навек воспитана, ей было лет 65, глаз ее был остер и практическая сметка удивительна. В России у нее было когда-то именье, четыре сына, уважение уезда. Теперь было уважение жильцов «города Лиона» и чужой маленький мальчик, ничей не внук, за которым она добровольно и свысока присматривала.
Единственная прислуга, Розина, ходила, как мышь в колесе, убирая комнаты, она же, по первому разу, напоминала жильцам, что пора вносить плату. Когда выехала красавица, госпожа Верещагина, со старшим сыном Бобсом и кошкой, господину Верещагину напомнила об уплате за комнату (даже еще за две) сразу сама хозяйка. Она засунула в ящичек под ключом с № 19 узкую бумажку, из которой Верещагин узнал, придя домой однажды в три часа ночи, что жизнь, конечно же, продолжается, что пропитых денег хозяйке как раз бы хватило и что она согласна ждать еще только четыре дня, из жалости к ребенку.
Господин Верещагин занимался по перепродаже земельных участочков. Он зарабатывал хорошо, но у него и у его бывшей жены франки не задерживались. Например, фокстерьер Цыпа был куплен за 900 на выставке, а кошка Грушка — за 650. Цыпа был очарователен и сопровождал иногда хозяина в его поездках.
Где-то около Версаля, где «села на землю» самоуверенная казачья семья, в Цыпу влюбилась молодая Ирина, мечтавшая стать раньше певицей, а теперь изучающая куроводство.
— Продайте, — говорила она, выкатывая на Верещагина холодные круглые глаза, — продайте мне этого Цыпу.
И теперь Верещагин решил, что он Цыпу продаст, хотя бы за полцены и в рассрочку. Кто его будет в «Лионе» купать и прогуливать — хозяйка же. На следующее утро решение было объявлено Толечке. Толечка, еще не привыкший к отсутствию матери и брата, обозлился и обнял накрепко Цыпу.
— Попробуй, — сказал он отцу, — и ты увидишь.
Верещагин ударил по столу хлебом.
— Что я увижу? — спросил он тихо. — Что я еще могу на этом свете в эмиграции увидеть?
Толечка подбежал к столу, бросил салфетку, махнул рукой, и у него задрожали губы.