Избранницы Рахмана
Шрифт:
– Не кажется ли тебе, пленник, что гостю не следует указывать хозяйке дома, что ей лучше делать?
– Ах, волшебница! – воскликнул Рахман и, одним ловким движением ноги зацепив ее за талию, привлек проказницу к себе.
– Ну, если ты настаиваешь, – с трудом скрывая нетерпение, пробормотала она и с наслаждением опустилась на его чресла.
Он стиснул ногами ее
Бесстыдно застонав, Зейнаб приподнялась и, направив рукой шарообразное утолщение на конце его булавы в преддверие своей потайной пещеры, резко опустилась и начала дразнить чресла Рахмана. Он вскрикнул от боли, причиненной ему изумрудами, и воскликнул:
– Сними с меня браслет, моя чаровница! Или ты вознамерилась меня оскопить?
Зейнаб снова приподнялась и, стянув с него браслет, швырнула его на пол. Взглянув на ее искаженное сладострастием лицо, Рахман улыбнулся:
– Ну что ж, несравненная, теперь насладись своим пленником!
Девушка опустилась лоном на нефритовый жезл, оросив его своим нектаром, и стала страстно двигаться. Рахман блаженно зажмурился, ощутив ее нежную пульсирующую сердцевину, и, глубоко вздохнув, с силой ударил чреслами снизу вверх. Потом он повторил это порывистое телодвижение, и Зейнаб, словно пришпоренная, стала двигаться быстрее. Юноша тоже усилил темп своих ударов, задавшись целью помутить ее разум.
Вскоре она уже изнывала от охватившего ее жара, мотала из стороны в сторону головой и тряслась, как в лихорадке. Ноздри ее хищно раздувались, из глотки вырывалось рычание. Наконец от страсти она потеряла голову, и, дико взвизгнув, упала в бездну наслаждения.
Рахман, стиснув зубы, продолжал вонзать в ее расплавленное лоно свой жезл. Его нервы напряглись, как струны, мышцы взбугрились под кожей, ноги задрожали, вены вздулись, на лбу выступила испарина. Но необыкновенным усилием воли он сдержал огненную лаву, стремившуюся вырваться из жерла его вулкана.
Наконец Зейнаб впала в нирвану и затихла, распластавшись на нем. Тогда и Рахман позволил себе насладиться страстью. Отдышавшись, он почувствовал в запястьях боль от впившихся в них шелковых лент, промокших насквозь, и попросил девушку развязать узлы.
Дрожащими пальцами она выполнила его просьбу и, ласково взглянув на него потемневшими от страсти глазами, томно проговорила:
– Не устал ли мой пленник? Желает ли он новых чудес? Или мечтает сейчас лишь о миге спокойствия?
– О моя чаровница, ты можешь довести до умопомрачения любого… Но сейчас твоему пленнику желанен лишь миг тишины и счастье нежности – ответил Рахман, чуть приходя в себя.
Девушка кивнула и распростерлась рядом с ним на ложе, нежно поглаживая его грудь.
Дыхание Рахмана успокоилось. Теперь он думал о том, сколь же удивительна эта рыжеволосая красавица… Да, ее страсть необыкновенно умела, да она умна… И, о Аллах милосердный, она так желанна.
В поисках
«Интересно, – слышал Рахман, и слова эти болью отдавались в его сердце, – так ли он богат, как говорит? Да, с сотней золотых он расстался легко. Но сколько у него еще этих золотых?.. Сможет ли он содержать меня так, как мне этого хочется? О, сам он этого захочет, я уверена, ведь врать ему будет так легко! Он простодушен и романтичен. Что мне стоит прикинуться влюбленной? Быть может, я даже стану настоящей царицей…»
Макама восьмая
Ни в одном языке мира под рукой Аллаха всесильного и всемилостивого не найти слов, которыми можно было бы описать бурю, что родилась в душе у Рахмана! Эта прелестная рыжеволосая женщина оказалась страшнее пустынной гадюки, одной капли яда которой хватало, чтобы умертвить десяток воинов.
Ее красота ранила, обволакивала, забирала в плен душу. Ее страсть опаляла. Но ее сердце оставалось холодным, рассудок – расчетливым. Отвращение, которое заполонило разум царевича, трудно описать словами. Однако сам он к этому и не стремился. Рана, нанесенная ему, была так глубока, что, казалось, и сама жизнь на какой-то миг покинула Рахмана.
«Ну что ж, коварная! Ты преподала мне отличный урок! Я его усвоил. И теперь ни одна женщина не сможет удивить или порадовать меня ни словом, ни жестом, ни разумным поступком, ни даже просто самоотверженностью и бесстрашием! Ибо нет на свете племени более презренного, чем женщины. Эти порождения самого Иблиса Проклятого не могут сотворить ничего прекрасного, ничего мудрого, ничего удивительного!»
По счастью, об этом не ведала Зейнаб. Она все так же лежала в сладкой истоме, по-прежнему прикидывая, как бы посильнее привязать к себе нового любовника. О, если бы это удалось!.. Какой бы сладкой и спокойной стала бы ее жизнь. И деньги, и наслаждение… За это пришлось бы недорого платить…
Глаза девушки по-прежнему были закрыты, и она не видела, как изменилось лицо Рахмана, не видела, как он с отвращением окинул ее тело одним долгим взглядом. Лишь когда юноша встал, Зейнаб открыла глаза.
– Ты уже уходишь, мудрый царевич?
– Увы, прекраснейшая. – Рахман нашел в себе силы не выдавать ни отвращения, ни гнева, которые терзали его душу. – Занятия, за которыми ты меня застала, требуют ежедневных усердных трудов. А потому, насладившись сверх меры твоим обществом, я вынужден вновь вернуться под своды продуваемой зимними ветрами библиотеки.
– Когда я увижу тебя, школяр? – Зейнаб ничего не понимала. Лишь какое-то звериное чутье подсказывало ей, что добыча вот-вот ускользнет.
– Вскоре, красавица… – чуть рассеянно отвечал Рахман. – Думаю, что совсем скоро.
Девушке хватило этих слов. Она лишь удовлетворенно улыбнулась и вновь откинулась на подушки.
«Ах, какое прекрасное дивное тело! И какая черная подлая душа… Воистину, женщины даны правоверному для того, чтобы видеть, во что никогда не следует превращаться!»