Избранник
Шрифт:
Однажды утром, когда закончился учебный год и наступил июль, я отправился к Дэнни домой. С того времени, как мы с Дэнни снова начали говорить, я видел рабби Сендерса только на свадьбе, потому что по субботам после обеда мы с отцом занимались Талмудом, и я решил, что теперь, когда занятия в колледже закончились, с моей стороны было бы вежливо нанести ему визит. Дэнни повел меня наверх, в кабинет отца. Весь коридор третьего этажа оказался заполнен людьми в темных лапсердаках, молча дожидавшихся своей очереди. Появление Дэнни они встретили кивками головы и приветствиями, произносимыми уважительным шепотом, а один из
Рабби Сендерс сидел в своем кресле с прямой спинкой и красной кожаной обивкой, окруженный книгами и запахом старых переплетов. Его лицо, казалось, было прорезано морщинами боли, но, когда он приветствовал меня, голос звучал спокойно. Он был очень рад, сказал он тихо, видеть меня. Потом в сомнении посмотрел на нас с Дэнни своими задумчивыми темными глазами. Где я прячусь, спросил он, почему не прихожу больше по субботам после обеда? Я ответил, что мы с отцом вместе занимаемся Талмудом. Он вздохнул и неопределенно кивнул. Ему хотелось бы поговорить со мной подольше, но там так много людей, которым надо его видеть. Не мог бы я заглянуть как-нибудь в субботу днем? Я ответил, что постараюсь, и мы с Дэнни вышли.
Это был весь наш разговор. Ни слова о сионизме. Ни слова о молчании, которым он разделил нас с Дэнни. Ничего. Когда я выходил, он не нравился мне еще больше, чем когда я входил. Больше в июле мы не виделись.
Глава семнадцатая
В сентябре начался последний год нашего обучения в колледже. Как-то за обедом я поделился с Дэнни свежим умеренно антихасидским анекдотом, и он громко рассмеялся. Тогда, не подумав, я повторил шутку одного из наших соучеников: «Цадик сидит абсолютно молча, не произнося ни слова, а его последователи вокруг внимательно слушают». Смех будто схлопнули. Лицо Дэнни окаменело.
Осознав, что я коснулся больной темы, я похолодел и забормотал бессмысленные теперь извинения.
Он надолго замолчал. Его глаза казались затуманенными, обращенными внутрь. Потом он заметно расслабился и слабо улыбнулся.
— В этой шутке больше смысла, чем ты думаешь. Молчание можно слушать, Рувим. Я начал понимать, что молчание можно слушать и постигать. У него есть размер и глубина. Оно что-то говорит мне. Я обжился в нем. Оно говорит. И я могу его слушать.
Он говорил нараспев. В точности как его отец.
— Не понимаешь?
— Нет.
Он кивнул:
— Я и не надеялся.
— Что это значит, «молчание говорит»?
— Надо захотеть слушать его, тогда ты услышишь. Это странное, прекрасное вещество. Оно не всегда говорит. Порой оно кричит, и в нем слышна вся боль мира. Его больно слушать. Но необходимо.
Когда он так заговорил, я снова похолодел.
— Я совсем тебя не понимаю.
Он слабо улыбнулся.
— Вы с отцом не говорили в последние дни?
Он покачал головой.
Я совсем его не понимал, но он был таким мрачным и таким странным, что мне совсем не хотелось продолжать этот разговор, и я решил сменить тему.
— Тебе надо завести девушку, — сказал я. — Очень бодрит. И помогает от душевных страданий.
Сам я уже регулярно ходил на свидания, вечерами в субботу.
Он грустно на меня взглянул:
— Мне уже выбрали жену.
Я уставился на него.
— Старая хасидская традиция, ты что, забыл?
— Со мной такого никогда не будет, — произнес я ошарашенно.
Он мрачно кивнул:
— Вот еще одна причина, по которой мне нелегко будет вырваться из западни. Это касается не только моей семьи.
Я не знал, что ответить. Повисла долгая неловкая пауза. А потом мы вышли из-за стола и молча отправились на занятие к рабби Гершензону.
Бар мицва брата Дэнни, прошедшая ранним утром в третью неделю октября в моем присутствии, была простой и безыскусной. Утренняя служба началась в семь тридцать — достаточно рано, чтобы мы с Дэнни не опоздали на занятия, — и Леви был вызван читать благословение из Торы. После службы последовал небольшой кидуш, со шнапсом, тортиками и печеньем. Все провозгласили «лехаим» — «за жизнь», а потом разошлись. Рабби Сендерс тихо спросил меня, почему я не прихожу больше его проведать, и я снова ответил, что теперь по субботам после обеда мы с отцом изучаем вместе Талмуд. Он неопределенно кивнул и медленно отошел, подавшись вперед всем телом.
Леви Сендерс вытянулся и похудел. Он смутно походил теперь на Дэнни, только с черными волосами и темными глазами. Кожа на лице и на кистях у него оставалась белой, почти прозрачной, под ней были ясно различимы веточки вен.
В нем было что-то безнадежно-хрупкое — казалось, что порыв ветра способен его опрокинуть. Но в то же время темные глаза обжигали каким-то внутренним огнем, свидетельствующим об упорстве, с которым он цеплялся за жизнь, и о том, что он все больше и больше осознает: отныне и до конца дней всякое его дыхание будет зависеть от регулярно глотаемых им таблеток. Эти глаза говорили, что он готов бороться за жизнь любой ценой, не обращая внимания на боль.
Словно чтобы подчеркнуть непрочность бытия Леви Сендерса, на следующий же после бар мицвы день ему стало очень плохо, и его увезли в бруклинскую Мемориальную больницу. Дэнни позвонил мне, пока мы ужинали, как только «скорая» отъехала от крыльца, и в голосе его была паника. Мне особо нечего было сказать по телефону, и я спросил, хочет ли он, чтобы я приехал. Нет, отвечал он, у матери истерика, и он должен быть с ней. Он только хотел, чтобы я знал. И повесил трубку.
Отец услышал тревогу в моем голосе и тоже вышел из кухни, чтобы поинтересоваться, что случилось.
Я объяснил.
Мы вернулись за стол. У меня пропал аппетит, но я все равно ел, чтобы порадовать Маню. Отец заметил, как я был расстроен, но ничего не сказал. После еды он пришел в мою комнату, сел на кровать (я сидел за столом) и спросил, в чем дело, почему я так расстроился из-за болезни Леви Сендерса, ведь он уже и раньше болел.
И тогда я рассказал ему о намерениях Дэнни получить докторскую степень по психологии и не становиться наследственным цадиком после своего отца. И добавил, чувствуя, что настало время полной откровенности, что Дэнни испытал приступ паники из-за болезни брата, потому что без Леви для него окажется невозможным покинуть отца: он не хочет совсем разрушать династию.