И всякое пророчество для вас то же, что слова в запечатанной книге, которую подают умеющему читать книгу и говорят: «Прочитай ее»; и тот отвечает: «Не могу, потому что она запечатана» [85] .Это прямо о тебе, Марио, честное слово; я так смеялась, когда вспомнила, с какой серьезностью ты говорил тогда на вечере, что в Испании теперь не читают: ты ведь полагаешь, что если не читают тебя, то, стало быть, не читают и других, и я уже устала повторять тебе, что писать-то ты умеешь, пишешь бойко и все такое, но зато, дружок мой, пишешь ты о таких скучных вещах и о таких унылых типах, что книги твои просто из рук валятся, это сущая правда. И это не только мое мнение, вспомни папу, а ведь папа, по-моему, в этом разбирается, вот как, ты же слышал, что он говорил, и все было ясно, как день: «Если человек пишет все это для собственного удовольствия — на здоровье, но если он ищет славы или денег, он должен идти другим путем», — уж яснее не скажешь, а ведь папа в этих делах авторитет, сам знаешь, в «АВС» его прямо не знают, куда посадить; а какой великолепный реферат он для тебя написал! — его необходимо издать, папа имеет на это полное право, он в этих делах собаку съел; я в жизни не читала ничего подобного, и, хоть я не очень-то в этом разбираюсь, я прямо проглотила его, а потом еще три раза читала, ты не поверишь, и, помню, пришла в восторг от того, что там говорилось о ретроспективном методе, — ну вот когда он пишет, что историю надо изучать не с начала, а с конца и пятиться назад, как раки, потому что все на свете имеет свои причины и, как говорится, происходит не случайно. Уже не говоря о том, что это написал мой отец, вы должны были издать реферат в «Каса де ла Культура»; голову даю на отсечение, что он имел бы грандиозный успех, так и знай; правда, он короткий и все такое, но его можно было набрать шрифтом покрупнее: ведь в нем заключен глубокий смысл, и можешь быть уверен, что сейчас людям нужны либо книги о любви, либо книги содержательные, одно из двух, но уж никто не купит книгу для того, чтобы скучать над ней, или для того, чтобы терять время, будь спокоен, и хотела бы я, чтобы ты мне ответил, осел ты этакий: кто будет читать твои произведения, если, прости за откровенность, герои у тебя коли не бедняки, так дураки? Возьмем хоть «Замок на песке», чтобы не ходить далеко за примером — я говорю об этой твоей книге то же, что могла бы сказать и о других, — у какого-то деревенщины постепенно отобрали все его земли, так что он остался в одной рубашке, да еще у этого грязного скота какая-то гнусная баба, которая только и делает, что его оскорбляет. А это — как его? — твое «Наследство» — еще хуже, дружок: ну подумай сам, кого в наше время может заинтересовать история какого-то солдафона, который идет воевать в несуществующую страну и не хочет ни убивать, ни сам быть убитым, да к тому же у него еще и ноги болят? Говорю тебе, Марио, дорогой мой, что такого нарочно не придумаешь, что днем с огнем не сыщешь таких странных героев, а уж особенно теперь, когда в солдаты идут одни деревенские, — ты же знаешь, что даже парни среднего сословия изучают военное дело и получают чин офицера; и должна тебе признаться, что, когда ты начал «Правую руку» и сказал мне, что главный герой там не бедняк, я очень обрадовалась, клянусь тебе, и даже
было подумала, дура этакая, что ты будешь писать о Максимино Конде, чтобы сделать мне сюрприз, как хочешь, а ведь это сюжет для фильма — ну да, как же! Этот твой Сиро Пеpec — более вульгарного вмени ты опять-таки не мог выбрать, дружок, — умственно отсталый тип, и даже те немногие мысли, которые приходят ему в голову, нелепы, этот недотепа не знает, ни чего ему надо, ни куда он идет, и до того все это запутано, дорогой, что я ни бельмеса там не поняла, но у меня хватило силы воли запомнить наизусть целые куски, и притом большие — что ты на это скажешь? — и заучивала я их механически, как попугай, чтобы потом обсудить с моими подругами, ведь этот тип похож на того крестьянина из Вильяломы, который писал письма Вален, ну того самого, с кем она познакомилась на охоте, уже будучи замужем и все такое; одно уморительное письмо мы все запомнили наизусть, а начиналось оно так: «Если Вы считаете, что интересоваться нехорошо, и не захотите мне ответить, то я умоляю Вас, Валентина, выслушать меня хотя бы из милости», — помнишь? — прелестно! Ну и вот, я поступила точно так же: затвердила один абзац, где говорилось… говорилось… Слушай: «Делая добро, Сиро получал удовольствие, невыразимое удовольствие, и при этом всякая мысль о заслуге с его стороны автоматически исключалась, и открывалась возможность дальнейшего совершенствования. Отсюда его мучения…» Ну как тебе это нравится? Разве не напоминает ужасных писем того типа из Вильяломы? Ну скажи сам, Марио, что это за рассуждения? Ведь такого нарочно не придумаешь, Вален прямо помирала со смеху, но Эстер, дружок, ни с того ни с сего разъярилась — ну к чему эти выходки? — ей-то какое дело? — и давай нам объяснять, да в каком еще резком тоне, скажите пожалуйста! — да еще обзывала нас по-всякому — чт'o хотел этим сказать Сиро Перес; а мне стоит только послушать этого Сиро Переса, и я готова лопнуть со смеху, а об Вален так и говорить нечего, а Эстер расходилась все больше и больше, говорила, что мы безграмотные, вот как! Если послушать Эстер, то Сиро Перес хотел сказать, что всякий раз, как он уступал дорогу или место в автобусе — между нами говоря, это просто несносно, — он чувствовал удовлетворение и думал: «Я хороший», — не без некоторой гордости; ты понимаешь, что хотела сказать Эстер? — но дело в том, что с той минуты, как он начинает собой гордиться, уступив дорогу, это уже не заслуга с его стороны, а, может быть, даже и грех — видишь, какая путаница! — тебе такое и в голову бы не пришло, наверняка бы не пришло, и тут Вален крикнула: «Милочка, да он просто дурак!» — а на меня смех напал, настоящий приступ смеха, Марио, можешь мне поверить, а Эстер — что уж тут долго рассказывать? — злилась все больше и больше, а потом вдруг вся покраснела и стала орать на меня: «Не смейся, Кармен, не смейся, может быть, этот человек — твой муж!» — ау что за глупость? — это она меня уколоть хотела, вот что, ну а я: «Давай, давай, душечка, сделай одолжение», — я чуть не лопнула со смеху, я не могла удержаться, Марио, это было выше моих сил — прямо анекдот какой-то! — а она сказала, что бесполезно и пытаться объяснить нам эти коллизии, кажется, она сказала «коллизии», она вечно толкует о том, что уже сто раз было сказано, и это невыносимо: этот тип мог не уступать места, зато отказаться подписать протокол или покупать в Мадриде «Карлитос» — все это я рассказывала о тебе; тут Вален так и подскочила: «Марио может так поступать, но при этом он не ставит идиотских проблем», — а Эстер сказала, что никто из нас не знает о душевных драмах других людей — хорошенькие драмы, нечего сказать! — ну тут я ей и говорю: «Эстер, душечка, не дури, я знаю моего мужа лучше, чем ты», — а Вален продолжала хохотать, и тогда Эстер вылетела из комнаты, хлопнув дверью и вопя, что у нас нет ни капли чувства, — подумай только, как она меня уязвила! — матушки мои! — ну что она в этом понимает? — уж в чем другом, но в бесчувственности меня никто не упрекнет, клянусь богом! Ты же знаешь, дорогой, что если я не в настроении, то я и майонеза не могу приготовить, все у меня из рук валится, жизнь для меня становится мукой; и пусть Эстер моя добрая подруга и все, что хочешь, но из-за того, что она училась, она слишком многое себе позволяет, ее фокусов ни один человек не выдержит, и у меня в голове не укладывается, как они могут жить с Армандо, более несходных натур не найти: он такой жизнелюб, только о еде и думает, а вот поди же ты — по ней он с ума сходит, его женушку и тронуть не смей, и надо было видеть, какой скандал закатил он тогда в «Эль Атрио», и все из-за пустяка, из-за того, что кто-то на нее посмотрел или не посмотрел. Не знаю, не знаю, иногда мне кажется, что вы с Эстер были бы хорошей парой, а иногда я думаю, что, когда люди слишком похожи друг на друга, у них тоже ничего не выходит, я не умею это объяснить, но не будем обманывать друг друга, Марио: ты не тот тип мужчины, который нравится женщинам, как мужчина ты немногого стоил, будем откровенны, но, должно быть, что-то такое в тебе было, какое-то скрытое обаяние; тех, кому ты нравился, ты просто с ума сводил, так ведь? — будем называть вещи своими именами — взять хотя бы Эстер и твою невестку Энкарну, признайся, что я не ревнива, а не то… Хотела бы я, чтобы ты послушал Эстер за чаем по четвергам; твои книги, видите ли, широко обсуждаются, Евангелие, символы, диссертация — все, что тебе угодно; она отличный адвокат, дружок, ни дать, ни взять проповедник, и я уж не знаю, как это ты не оглох, ведь каждый четверг она, бывало, всем уши прожужжит; она вмешивалась и в то, что ее не касалось, господи помилуй! — ну скажи пожалуйста, например, она говорила, чтобы я не заставляла тебя работать по совместительству; это значило бы, видите ли, мешать тебе заниматься твоим основным делом — можешь себе представить? — и, по правде говоря, я не знаю, где это она у тебя откопала столько талантов, я это сказала ей однажды, а она пришла в ярость — еще бы! — ведь у Армандо-то фабрика и, стало быть, у нее денег куры не клюют, так я ей и сказала: «Если со своим талантом человек не может заработать денег, так это уж не талант, дорогуша», — и это сущая правда, Марио, не спорь со мной, а уж она так тебе кадила, уж так кадила, просто сил никаких нет. Эта идиотка Эстер полагает, что знает тебя лучше, чем кто-либо другой, да только ни черта она не знает, хотела бы я видеть ее на моем месте, да она и двух недель бы не выдержала, уверяю тебя, книги — это одно дело, а человек — совсем другое, ведь в упрямстве с тобой никто не сравнится, и это не только мое мнение, то же самое совершенно ясно сказала и Гардения — помнишь ее? — графолог, она работала в «Эль Коррео» перед тем, как туда пришел дон Николас, и тогда эту газету можно было читать; так вот, я послала ей твою страничку так, чтобы ты не знал, и она уж описала тебя, дружок! — я в жизни ничего подобного не видывала и подумала: «Ну, эта-то раскусила его, тут сомневаться не приходится», — всего несколько слов, а как много сказано! — сама Вален признала: «Милочка, ведь это же его живой портрет!» — она прямо помирала со смеху, когда читала: «…упорство, идеализм и непрактичность; питает несбыточные иллюзии», — ну как тебе это нравится? — поставь «упрямство» вместо «упорство», «фантазер» вместо «идеалист» и «бездельник» вместо «непрактичный» — и ты получишь свою полную характеристику; кто бы мог сказать, дорогой, что по почерку можно столько узнать о человеке? А эта идиотка Эстер еще толкует, что у меня не хватает чувства, чтобы оценить тебя, придумала бы что-нибудь другое; я помню, мама, царство ей небесное, говорила: «Доченька, ты прямо барометр», — наперед можно было сказать, что в плохом состоянии я и майонеза приготовить не сумею, и уж не спорь, Марио, ты ведь был со мной, когда у меня зуб упал в бассейн, я дрожала и все такое — ведь верно? — ты сам видел, я дрожала, как зимой, ведь верно? — и потом целую неделю лежала в постели, меня рвало, я страшно волновалась, это ужасно неприятно, а проклятого Чучо Прадо я готова была убить: «Твои зубы выпадут раньше, чем тот, что я тебе вставил», — верь ему больше! И если уж это не чувствительность, так пусть Эстер скажет, чт'o такое чувствительность, ведь эта дуреха думает, что чувствительный — тот, кто читает книги до одурения, и чем толще эти кирпичи, тем лучше, и я не говорю, что я такая уж образованная, Марио, у меня на чтение времени нет, сам знаешь, — но ведь не безграмотная же я, сам посуди: я этот реферат — ну тот, что написал папа, — прочитала три раза, а это ведь не развлекательное чтение, и книги Канидо тоже, что бы вы там ни говорили, а я от них в восторге, да и твои тоже, Марио, не отрицай, все прочитала, одну за другой, и заучивала их механически от корки до корки, а перед тем, как выйти замуж, я прочитала «Пимпинелу Эскарлату» и раз десять по крайней мере «Приедет морем» и была в восторге; никогда еще книга не доставляла мне такого удовольствия, честное слово, в ней было какое-то особое очарование, а эта идиотка Эстер задирает нос, как будто она только одна и читает. А еще я помню, Марио, что от доски до доски прочитала книгу стихов этого твоего друга… Барс'eса или Борн'eса — помнишь? — ну того самого, которого мы встретили в Мадриде во время свадебного путешествия, он из Гранады, кажется, и все время говорил о Гарсиа Лорке; он был такой рыжеватый, а она полненькая, очень смуглая, ты ее знал, по-моему, со времен войны, хотя, может, я и путаю; на вид он был очень застенчивый, ну да ладно, неважно — так вот, я прочитала его книгу залпом; это были очень странные стихи: одни короткие-короткие, а другие длинные-длинные, их и клеем не склеишь, все шиворот-навыворот, и, когда я дочитала, у меня началась страшная мигрень — помнишь? — и не такая, как обычно, а точно в центре головы. Как его звали, этого твоего друга, голубчик? — его фамилия вертится у меня на языке, он говорил очень тихо, точно на исповеди, и с легким акцентом, по вечерам вы гуляли, читая друг другу стихи — да-да, голубчик, — и мы еще зашли в кафе на Гран Виа — в то что на углу, — а там так голова кружится! — там полным-полно зеркал, входишь и оказываешься словно в лабиринте. Ну и вечерок, господи боже, прямо на редкость! — я надеялась, что ты прочитаешь стихи о моих глазах; помню, каждый раз, когда ты начинал читать стихотворение, я думала: «Сейчас он прочитает о моих глазах», — ну да, как же, а я-то мечтала! — уж не знаю, что бы я дала за это! Если бы Эльвиро не сказал, я ничего и не знала бы, подумай только! — «Марио читает тебе свои стихи?» — а я в полном изумлении: «Марио пишет стихи? В первый раз слышу», — а он: «С малых лет». Потом он сказал, что одно стихотворение ты посвятил моим глазам, и я умирала от любопытства, ты только подумай: ведь каждая женщина мечтает об этом, но, когда я попросила тебя прочитать, ты: «Они слабые, вялые, сентиментальные», — и стоял на своем, а я от этого просто заболеваю, Марио, потому что писать стихи ни для кого — это бессмыслица, это то же самое, что выйти на улицу и орать на всех перекрестках, так только одни сумасшедшие поступают. Борр'eс! — нет, нет, не Борр'eс, но что-то в этом роде, я твердо помню, что его фамилия начиналась на «Б», ты ведь знаешь, кого я имею в виду, Марио? Он был очень неряшлив, совсем простецкого вида, ну, одного с тобой поля ягода, а она андалузка, смуглая, волосы у нее были подобраны, и нас она все время называла на «вы»: «Вы говорите…», «Раз вы это говорите…» — еще так интересно рассказывала о ярмарке в Севилье, о лошадках и обо всем таком; я видела, что ты смеешься от души, — не помнишь? — ну, голубчик, какая досада! — мы сидели у входа, там, с правой стороны, на красном диване, за занавесками, вы с ним сидели друг против друга, и он все время подтягивал брюки, а потом, когда мы вышли, мы говорили, что он волосатый и без изюминки!.. Барн'eс! Вот-вот, Барн'eс, Хоакин Барн'eс; но-моему, его звали Хоакин, Марио, да-да, верно, ах, я очень рада — прямо гора с плеч свалилась!
85
Книга пророка Исайи, XXIX, 11.
XXVII
…Отложить прежний образ жизни ветхого человека, истлевающего в обольстительных похотях, а обновиться духом ума вашего и облечься в нового человека [86] ,— да уж, он, что называется, стал другим человеком, и я была бы счастлива, если бы ты видел его, Марио, просто ради удовольствия, он так выглядит, что ты себе и представить не можешь: в английской спортивной куртке, локоть в окне, такой загорелый, а потом эти глаза!.. — прямо мечта! — как будто это и не он; вам, мужчинам, везет, как я говорю, — если вы не хороши в двадцать лет, вам остается подождать еще двадцать, уж не знаю, в чем тут дело. И я сразу его узнала, ты не поверишь, красный «тибурон», такой автомобиль с другим не спутаешь, сам понимаешь, другого такого нет, и, хотя я пыталась притвориться, что не вижу его, он — раз! — резко затормозил, прямо как в кино, и автомобиль, словно дрожа, с минуту постоял, а Пако заулыбался: «Ты в центр?» — а я совсем растерялась — ведь Кресенте следил за нами со своего мотокара — «Да». — «Ну, садись», — и дверца уже открыта, и что я могла сделать? Влезла, и там было гораздо уютнее, чем на диване в гостиной, Марио, даю тебе слово, и я ему сказала: «Я в восторге от твоего автомобиля», — и это сущая правда; кажется, что он не касается земли, будто летит по воздуху. И тогда он развернулся и вылетел, как ракета, на шоссе Эль Пинар, а я ему говорила: «Вернись, ты что, с ума сошел? Что скажут люди?», — а он ноль внимания, все увеличивал и увеличивал скорость, и знаешь, что он говорил? — он говорил: «Пусть себе болтают, что хотят», — и мы оба смеялись, прямо безумие, подумай только! — сидим рядышком в «тибуроне», скорость сто десять, так что у меня даже голова закружилась, клянусь; есть вещи, которых не объяснишь, ты только представь себе: этот балбес даже слова путал, а теперь его и не узнать: апломб, спокойствие, говорит вполголоса, не кричит и говорит все правильно, как светский человек, не увидишь — не поверишь, а посмотреть есть на что: столько он всего повидал, он теперь не сидит на одном месте, этот-то шалопай, подумать надо! И в самом деле, Транси говорила мне об этом в тот вечер, когда я встретила ее; подумай только, еще и месяца не прошло, как Эваристо бросил ее, а ей хоть бы что! — эту женщину горе не убьет; впрочем, она всегда была немного… не знаю, как тебе это объяснить, она никогда ничего не принимала слишком всерьез — представь себе, такая пустышка, и это с тремя-то детьми! — так вот она тоже: «Ты видела Пако, милочка? Он невероятно красив». И это правда, Марио, он изменился до неузнаваемости, и, сколько бы я тебе о нем ни рассказывала, ты не сможешь себе этого представить — какие манеры, какая деликатность! — словом, другой человек, вот и все; а я помню те времена, когда он говорил «поза» вместо «доза» и все в таком роде, прямо несчастье; я не знаю его родителей, но отец у него был в лучшем случае подрядчик, какой-нибудь ремесленник, конечно, семья так себе, но, честно говоря, Пако всегда был умницей, и во время войны он проявил себя великолепно, тело у него как решето, все в ранах, ты и представить себе не можешь. Ну так вот, увидел бы ты, как он вел машину, диву бы дался — какая легкость! — ни одного лишнего движения, он словно родился за рулем. И потом этот запах — смесь дорогого табака и мужского одеколона, и за версту видно, что он занимается спортом, теннисом и еще чем-то в этом роде, а когда курит, то не выпускает сигарету изо рта — вот как! — и это на скорости сто десять — прямо с ума сойти — и щурится, как в кино; я ему говорила, клянусь тебе: «Вернись, Пако, у меня куча дел», — а он давай хохотать, и все зубы у него целы, просто на зависть — подумай только! — «Не будем терять время, жизнь коротка», — и понесся, как сумасшедший, скорость сто двадцать, и тут мы встретили «дос кабальос» Ихинио Ойарсуна — интересно знать, откуда он ехал об эту пору, — я было хотела пригнуться, но почти не сомневаюсь, что он меня увидел, — представляешь, какой ужас? — а Пако: «Что с тобой, малышка?» —
и потом: «Ты все такая же», — а я: «Вот глупости! Подумай, сколько лет прошло!» А он так деликатно: «Время для всех проходит по-разному», — ты скажешь, что это пошлый комплимент, но это заслуживает благодарности, тут и спорить не о чем. А когда мы остановились, он с меня глаз не спускал и вдруг спросил — какой срам! — умею ли я водить машину, а я сказала, что чуть-чуть, почти не умею, он ведь постоянно, каждый день видел меня в очереди на автобус среди этих людишек, и я просто не знала, куда деваться, никогда еще мне не было так стыдно, даю тебе слово, да только что я могла ему ответить? — правду, Марио; кто говорит правду, тот не лжет и не грешит: что у нас автомобиля нет, тебе ведь плевать было на требования современности; и ты не можешь себе представить, что с ним было! — хотела бы я, чтобы ты его тогда видел: «Нет? Не может быть!» — как сумасшедший, честное слово, и еще покрутил пальцем у виска; оно и понятно, я же говорю тебе, дорогой, что в прежние времена — это еще туда-сюда, но сегодня автомобиль — не роскошь, а необходимость. А Пако давай курить сигареты одну за другой, выкурил никак не меньше двадцати штук и говорит: «Ну как там Транси?» — и я ему рассказала, что ей не повезло и что если он помнит этих стариков, так вот Эваристо, тот, высокий, женился на ней уже пожилым человеком, а через пять лет бросил ее с тремя детьми и удрал в Америку, кажется, в Гвинею, и тут Пако: «Все мы ошибаемся, не так-то просто сделать удачный выбор», — я прямо оцепенела от изумления, а у него блестели глаза, Марио, и все такое, могу тебе поклясться, и мне стало его жалко — такой отличный мужчина! — я не удержалась и спросила его: «Ты несчастлив?» — а он: «Брось! Я живу, а это уже немало», — а сам все ближе и ближе ко мне, а я, знаешь ли, прямо остолбенела, я хотела как-нибудь помочь ему — я ведь ничего дурного не думала, — и тут я вспомнила, как мы гуляли по Асера, вспомнила нашу юность, Марио, когда этот дикарь Армандо делал рога и мычал — помнишь? — перед тем, как мы стали женихом и невестой, словом, все это, а он: «Хорошее было время!» — как обычно говорят в таких случаях, и вдруг: «Может быть, я тогда упустил удобный случай. А потом, знаешь, война», — вроде бы с грустью, а я ему: «Да ведь ты изумительно вел себя во время войны, Пако, не спорь», — а он ни с того ни с сего расстегнул рубашку, он не носит ни свитера, ничего — это зимой-то! — и показал мне рубцы на груди, в волосах, — такой ужас! — ты и представить себе не можешь — и кто бы мог подумать? — он стал очень мужественным, а в детстве напоминал младенца Иисуса, — и я прямо похолодела, даю тебе слово, я ведь этого совсем но ожидала, и говорю ему: «Бедненький!» — только это и сказала, больше ничего, клянусь тебе! — а он обнял меня за плечи, и я подумала, что это он без всякой задней мысли, клянусь, но, когда я попыталась понять, что происходит, он уже целовал меня, ты не поверишь, и, уж конечно, очень крепко, так что я и не соображала, что со мной, я как будто кружилась на карусели; да-да, крепко-крепко и очень долго, это правда, но я-то ведь ничего не делала, честное слово, я была словно под гипнозом, клянусь! — и смотрела на него, не отрываясь, уж не знаю, сколько времени, а потом еще этот запах — смесь мужского одеколона и дорогого табака, — который любую с ума сведет, спроси хоть у Вален, она мне это тысячу раз объясняла, но люблю я только тебя, мне незачем говорить тебе об этом, но я словно одурела от такой скорости и с непривычки — как бы это сказать? — обмякла, точь-в-точь как пустой мешок, а сердце: тук-тук-тук! — словно сейчас из груди выпрыгнет; ты и представить себе не можешь, я почти потеряла сознание: ведь есть же у меня устои, но я и пальцем пошевельнуть не могла, я была совсем как под наркозом, даже деревьев не видела — подумай только! — а их ведь там много, я слышала лишь звук его голоса, близко-близко, он доносился сверху, точно с облаков, я уже ничего не соображала, а он открыл дверцу и — так нежно: «Выходи», — и я вылезла, словно сомнамбула — ведь я же говорю тебе, что у меня не осталось ни воли, ничего, — на меня точно какая-то слабость напала, да-да, я подчинялась ему, не отдавая себе отчета, и мы сели за кустом, на солнце, а куст был высокий-высокий, да, очень высокий, и, конечно, закрывал нас, и представь себе, в эти дневные часы вокруг — никого, ни души, как говорится; и если бы я была в нормальном состоянии, то ничего такого не случилось бы, а Пако так настойчиво: «Посмотришь на меня и подумаешь, что у меня есть все на свете, а ведь я одинок, Менчу», — и я опять: «Бедненький!» — я была искренне взволнована, Марио, и это очень интересно, точно у меня не было других слов, ну конечно, это была не я, совсем не я, я была под гипнозом или что-то в этом роде, я в этом совершенно уверена, ты подумай только, хороша же я была! — а он как спятил: стал обнимать меня и прижимать к земле, и говорил, говорил, знаешь, что он говорил? — впрочем, ничего тут такого нет, Марио, в конце концов, другие думают то же самое, только не говорят; он говорил мне, — посмотрел бы ты на Элисео Сан-Хуана, он всегда так, да и тот же Эваристо — уж не знаю, что у меня за грудь и что я могу тут поделать? — а Пако все больше и больше возбуждался и говорил — знаешь, что он говорил? — он говорил: «Двадцать пять лет я мечтал об этой груди, малышка», — подумай только! — а я, как дура: «Бедненький!» — это тебе все объяснит, а он был словно вне себя, даже порвал на мне платье, Марио, но ведь это была не я, мне незачем говорить тебе об этом, прости меня, но я совсем не виновата, ведь я же оттолкнула его, клянусь тебе, я напомнила ему о наших детях; уж не знаю, откуда у меня силы взялись, ведь я совершенно лишилась воли, я была как под гипнозом, честное слово, но я послала его к чертовой матери, так что остался он не солоно хлебавши, даю тебе слово, умереть мне на этом самом месте, хотя еще неизвестно, что ты делал в Мадриде с Энкарной, прости меня, Марио, прости меня, я не хотела об этом говорить, но ведь ровно ничего не случилось, можешь быть спокоен, клянусь, я напомнила ему о наших детях или, кажется, это он напомнил — кто знает? — я ничего и не помню, но ведь это не важно, Марио, у меня язык прилип к гортани, я слова не могла вымолвить, я была совсем расстроена, дорогой, ты должен это понять, я хочу только, чтобы ты меня понял, — слышишь? — ведь хотя я и поступила плохо, но это была не я; можешь мне поверить, та женщина, что была там, не имеет со мной ничего общего — этого бы еще не хватало! — и к тому же ничего не произошло, совсем ничего, абсолютно ничего, клянусь тебе всем, чем хочешь, Марио, поверь мне, и если бы Пако не спохватился, то спохватилась бы я, ты же меня знаешь, хотя бы я и совсем превратилась в тряпку; но виноват, в конце концов, был он, потому что, когда он оторвался от меня, на него было страшно смотреть, глаза у него метали искры, Марио, он был как сумасшедший, но он сказал: «Мы оба сошли с ума, малышка, прости меня, я не хочу тебя губить», — и поднялся, и мне стало стыдно, ну да, так оно и было, и если разобраться, это он опомнился первым, но ведь неважно, кто из нас опомнился, дорогой, самое главное то, что ничего не произошло, даю тебе слово, — этого еще не хватало! — ведь я обязана уважать тебя и помнить о наших детях, только, пожалуйста, не молчи — неужели ты мне не веришь? — я рассказала тебе все, Марио, дорогой мой, с начала до конца, так, как оно было, клянусь, я ничего не утаила, как на исповеди; честное слово, Пако обнимал меня и целовал, это я признаю, но дальше у нас не пошло, — хорошенькое было бы дело! — клянусь тебе, ты должен мне поверить, ведь больше у меня не будет случая открыться тебе, Марио, неужели ты не понимаешь? — если ты не поверишь мне, я сойду с ума, даю слово, а раз ты молчишь, значит, ты мне не веришь, Марио, разве ты не слышишь меня? — пойми же: я ни с кем и никогда не была так откровенна, я могла бы поклясться тебе в этом, я говорю с тобой положа руку на сердце, скажи мне: простишь ли ты меня? Для меня это вопрос жизни и смерти — понимаешь? — а вовсе не каприз, Марио, посмотри на меня хоть одну секундочку, пожалуйста, и не путай меня с моей сестрой — я прихожу в ужас от одной мысли об этом, даю тебе слово, — Хулия ведь непорядочная женщина, не спорь со мной, разве можно простить, что она спуталась с итальянцем в разгар войны, да еще без любви, посуди сам: ведь Галли, в конце концов, был едва нам знаком — ну какое же сравнение с Пако! — пусть он потерял голову и все такое, но в конечном итоге он оказался рыцарем, Марио: «Мы сошли с ума, малышка, прости меня», — такая чуткость, я и слова не могла вымолвить, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе всем, чем только хочешь, я и сама уже готова была сказать ему, но ведь я как одурела, я как под гипнозом была, воли совершенно не осталось, прямо пустой мешок, и все же я сказала бы ему, честное слово, но он опередил меня, ведь неважно, кто опомнился первым, самое главное, что ничего не произошло, и это сущая правда, Марио, да ты хоть взгляни на меня, скажи что-нибудь, не молчи, пожалуйста; мне кажется, что ты мне не веришь, ты думаешь, что я тебя обманываю и все такое, но это не так, Марио, дорогой мой, я в жизни никогда не была так откровенна, я сказала тебе всю правду, всю-всю, только правду, клянусь тебе, больше ничего не было, ну посмотри на меня, скажи что-нибудь, ну пожалуйста, вот ведь ты какой — я валяюсь у тебя в ногах, больше я ничего не могу сделать, Марио, дорогой мой, хотя, если бы ты в свое время купил мне «шестьсот шесть», мне не нужны были бы никакие «тибуроны», это уж точно — вот до какой крайности доводят нас ваши ограничения, это сущая правда, тебе всякий скажет, но только прости меня, Марио, я на коленях прошу тебя; ничего больше не было, даю тебе честное слово, я была только твоей, клянусь тебе, клянусь тебе, клянусь тебе мамой, ты подумай: мама — это самое для меня дорогое; посмотри на меня хоть секунду, ну сделай мне такую милость, посмотри на меня! — разве ты меня не слышишь? — ну что мне сказать тебе, Марио? — пусть я умру, если это не правда! — ничего не произошло, ведь Пако, в конце концов, рыцарь, хотя и то сказать, не на такую напал, но, если бы у меня был «шестьсот шесть», мне не понадобились бы никакие Пако, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе Эльвиро и Хосе Марией — ну чего ты еще хочешь? — я перед тобой совершенно чиста, Марио, и могу высоко держать голову, так и знай, но ты только выслушай меня — ведь я же с тобой говорю! — не притворяйся, что не слышишь, Марио! Ну пожалуйста, посмотри на меня только одну секунду, хотя бы полсекунды, умоляю, посмотри на меня! — я ничего плохого не сделала, честное слово, клянусь богом, посмотри на меня одну секундочку, только одну секундочку, ну доставь мне эту радость, что тебе стоит? — я буду на коленях просить тебя об этом, если хочешь, мне нечего стыдиться, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе!!! Посмотри на меня!!! Пусть я умру, если это неправда!!! Не пожимай плечами, пожалуйста, посмотри на меня, на коленях прошу тебя, я не могу больше, Марио, не могу, клянусь, посмотри на меня — или я с ума сойду! Ну, пожалуйста!
86
Послание к Ефесянам св. апостола Павла, IV, 22–24.
Услышав скрип двери, Кармен вздрагивает. Она поворачивает голову, садится на корточки и делает вид, будто ищет что-то на полу. Ее взгляд и руки выражают предел нервного напряжения. Хотя свет наступившего дня уже проникает в окно, лампа по-прежнему горит, вычерчивая слабый световой круг на ящике для обуви и на ногах покойника.
— Ты что, мама? Вставай! Что ты тут делаешь на коленях?
Кармен встает и бессмысленно улыбается. Она чувствует себя беззащитной, слабой и вялой. Ее красные веки приобрели почти фиолетовый оттенок, смотрит она искоса, словно с перепугу. «Я молилась», — шепчет она неуверенно — так, чтобы ей не поверили. «Я молилась, больше ничего», — прибавляет она. Юноша подходит к ней, обнимает ее за плечи своей молодой рукой и замечает, что мать дрожит.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает он.
— Хорошо, сынок, а что?
За одну ночь щеки Кармен сморщились, у рта и подбородка образовались вялые, студенистые складки, похожие на гнойники. Воспаленные веки тоже отекли и сморщились. Марио продолжает допытываться:
— Тебе холодно? Мне показалось, что ты говорила сама с собой.
Он осторожно подталкивает ее к дверям, но Кармен не хочется уходить из комнаты. Она противится молча, бессознательно, но упорно, и объятия Марио слабеют. Кармен смотрит по сторонам, как будто впервые видит кабинет, в котором провела эту ночь и который превратился в склеп. В окно уже ясно виден стоящий напротив дом с балконами, отделанными зеленой керамикой, с задернутыми белыми шторами на окнах. И когда одна штора внезапно отдергивается с сухим треском, похожим на стук столкнувшихся биллиардных шаров, кажется, что дом зевает и просыпается. Почти тотчас же внизу, на узкой улице, взрывается первый мотокар. А когда грохот смолкает, слышатся обрывки разговоров и шаги вставших на рассвете и идущих на работу людей. На подоконнике подпрыгивает, суетится, весело, как весной, чирикает воробей. Может быть, его вводит в заблуждение клочок неба, который, как занавес, нависает над мастерской Асискло дель Пераля, — неба, которое в несколько минут, почти без перехода, превращается из черного в светлое, из светлого в голубое. Кармен замечает креп, перевернутые книги, эстампы с контурами велосипеда — окружности, треугольники, пунктирные линии, — голубой глобус на столе, лампу, кресло Марио с потрескавшейся на сиденье кожей, и медленно, точно уяснив, наконец, что произошло, переводит глаза на тело, на лицо Марио. Она вздыхает, смотрит на сына, машинально, дрожащими пальцами сжимает ворот его рубашки и говорит глухо, с улыбкой, незаметно для себя преисполняясь гордостью:
— Ты заметил, что он не изменился? Даже не побледнел.
Марио пожимает плечами.
— Оставь это, — говорит он и вырывается, но Кармен словно прибили к полу.
— Без очков он не похож на себя, — добавляет она. — В молодости он не носил очков и все время смотрел на меня в кино, понимаешь? Это было очень давно, уж и не помню — когда, тебя, кажется, еще и на свете не было, словом, во времена незапамятные; он был, по правде говоря, красивый, только вот не знаю, как это так получается, но в жизни все, в конце концов, меняется к худшему.
Кармен набирает силы, как самолет, поднимающийся в воздух, и, когда Марио говорит: «Тебе не надо было оставаться одной. Ты очень возбуждена. Ты поспала хоть немножко?» — она вдруг почему-то разражается рыданиями, а затем, спрятав лицо на груди сына, в его голубой свитер, долго и бессвязно шепчет, и Марио с трудом улавливает отдельные фразы или обрывки фраз («…это бесполезно…», «…если бы я раньше…», «…хоть бы один взгляд…»), но в конце концов напряжение спадает, и она позволяет отвести себя на кухню, там садится на белую табуретку и следит за тем, как Марио наливает воду в итальянский кофейник, насыпает в фильтр кофе и включает горелку на полную мощь. Горелка нагревается, и влажный низ кофейника начинает шипеть. В кухне полумрак; Марио садится на другую табуретку рядом с матерью. На освещенном дворе слышится первый шум, звучат первые утренние голоса.
Кармен сгибается, будто чему-то покоряясь, будто грудь, по-прежнему натягивающая ее черный свитер и когда-то заставлявшая ее гордо выпрямляться, теперь кажется ей слишком тяжелой. Кармен незаметно одергивает свитер под мышками и говорит:
— Знаешь, мне не верится, что для всех сегодня самый обычный день, день как день. Я не могу, я не в силах привыкнуть к этой мысли, Марио.
Марио медлит с ответом. Он боится снова нарушить ее душевное равновесие.
— Все через это проходят, — наконец говорит он. — Все хоть раз в жизни проходят через это, мама… Не знаю, как тебе объяснить.
В окно проникает скупой свет, лицо Кармен остается в тени. Когда она говорит, почти в самой середине ее лица зияет дыра, еще более темная, чем все лицо.
— Теперь все не так, как было раньше.
Марио впивается в колени своими загорелыми, сильными, молодыми руками:
— Мир меняется, мама, это естественно.
— Он меняется к худшему, сынок, всегда к худшему.
— Почему к худшему? Просто мы поняли, что не все из того, о чем думали много веков назад, что не все унаследованные нами идеи — непременно самые лучшие. Более того, некоторые из них и вовсе не хороши, мама.
Кармен смотрит на него и хмурится:
— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать.
Они говорят тихо. И по голосу Марио можно догадаться, что он ищет сближения:
— Надо прислушиваться к другим, мама, вот что я хочу сказать. Ты никогда не обращала внимания, например, что наше понятие о справедливости часто подозрительно совпадает с нашими интересами?
Взгляд Кармен временами становится сосредоточенным и тревожным. А у Марио все растет его простодушная бодрость.
— Попробуем просто-напросто открыть окно. В нашей несчастной стране окна не открывались ни разу за всю ее историю!
Марио порозовел. Он немного смущен. Чтобы скрыть это, он встает и подходит к кофейнику, гасит горелку, и за несколько секунд она приобретает пепельный оттенок. Он берет с посудной полки две чашки и сахарницу. Наливает кофе матери — та сидит неподвижно, прищурившись, как будто рассматривает что-то очень далекое.
— Не понимаю я вас, — шепчет она наконец. — Все вы говорите загадками, словно решили свести меня с ума. Вы слишком много читаете.