Избранное [ Ирландский дневник; Бильярд в половине десятого; Глазами клоуна; Потерянная честь Катарины Блюм.Рассказы]
Шрифт:
То же можно сказать и о многочисленных публикациях Бёлля конца 70-х — начала 80-х годов, прежде всего статьях и выступлениях на актуальные политические темы, и о двух его последних больших романах: «Заботливая осада» (1985) и «Женщины на фоне речного пейзажа» (издан посмертно в 1986 году). Новое в этих книгах и в известном смысле неожиданное для Бёлля заключается не в последнюю очередь в том, что действие их происходит на высоких этажах социальной жизни, в среде людей богатых и занимающих ответственные посты в обществе. «Заботливая осада» — это роман о главе крупной издательской фирмы и членах его семьи, книга во многом близка проблематикой к «Катарине Блюм»: речь в этом романе идет о деформирующей и разрушительной роли насилия, ареной которого стала повседневная жизнь Федеративной республики. Что касается «Женщин на фоне речного пейзажа», то темой
В эти годы Бёлль чаще, чем прежде, печатал произведения непосредственно автобиографического характера, вспоминая свои детские и юношеские годы и особенно годы войны. Незадолго до смерти было опубликовано «Письмо моим сыновьям, или Четыре велосипеда», своего рода политическое завещание писателя, обращение к молодому поколению немцев из времени последних дней разгрома гитлеровской армии. Письмо появилось в марте 1985 года, накануне сорокалетия окончания второй мировой войны, в обстановке вновь обострившейся идейной схватки вокруг ее исторических уроков. Бёлль повторил в нем свой тезис о том, что время не может примирить немецкий народ с немецкой реакцией, ибо и сегодня можно различить немцев по тому, как они называют 1945 год — поражением или освобождением. Он заявил еще раз, что вина за войну, разруху и горе немецкого народа ложится на самих немцев — «на германский рейх, на его руководителей и на его обитателей», а не на тех, кто победил гитлеризм; «у меня нет ни малейших оснований жаловаться на Советский Союз». Он еще раз предупредил об опасности забвения прошлого, о живущих сегодня «потенциальных палачах».
Бёлль до конца своих дней выступал против любого рода реставрационных, неофашистских тенденций, был непримиримым противником немецкого национализма, который он называл «гинденбурговским проклятием». Он был всегда резким критиком буржуазных отношений, буржуазной морали, буржуазной формулы успеха. Его идеалом было «общество без доходов и классов», и он говорил, что не даст «отнять у себя надежду на эту утопию». Именно здесь он находил опору для своего отрицания буржуазного мира, всей системы буржуазных ценностей.
Генрих Бёлль скончался 16 июля 1985 года. Его творческое наследие еще не собрано полностью, еще будут, очевидно, печататься рукописи из его обширного архива. Мало кто из писателей был так тесно связан с ходом истории и так часто менял творческую манеру от одной значительной книги к другой, как Бёлль; он даже обосновывал этот необычный феномен («Я ощущаю каждую книгу как расширение инструментария, способов выражения, композиции и в известном смысле также и опыта» [15] ), и в то же время его наследие обладает несомненной цельностью и законченностью.
15
Die subversive Madonna. Hrsg. von R. Matthaei. K"oln, 1975, S. 141.
Его книги, такие разные, вместе образуют мир, населенный узнаваемыми «бёллевскими» героями, людьми, всегда достойными участи лучшей, чем та, которая выпала им на долю, вынужденными защищать свое достоинство и честь, свое право на жизнь. Своеобразный психологизм Бёлля, не претендующий на исследование диалектики души, но вызывающий у читателя необычайно сильную эмоциональную реакцию, опирается на нравственные законы, непреложно действующие в созданном им мире; герои Бёлля не меняются, только по-разному раскрываются перед читателем в разных ситуациях, и это определяет особое место бёллевского повествовательного искусства среди главных течений литературы XX века. Лирическое преимущественно по способу выражения, оно основывается на ясных постулатах, в которых чувствуется связь с фольклорными нравственными и эстетическими ценностями, народным мироощущением. Бёлль не терял веры в завтрашний день своих любимых героев, никогда не впадал в цинизм отчаяния, умел видеть «смехотворность» фашизма и войны, «скуку» бесчеловечия. В этом глубинном сознании непобедимости добра надо искать секрет его популярности.
Понятие «эстетики гуманного», данное им самим, многое объясняет в творчестве Бёлля и в его жизненной позиции. Критика подхватила и стала применять по отношению к нему произнесенную им однажды формулу: «теология нежности». Правильнее было бы сказать: гуманности, как своего рода категорического нравственного императива. Далеко не все в этой «теологии» выдерживало проверку реальными обстоятельствами, реальной историей XX века, но привлекательная сила ее несомненна. Мало кто из писателей и общественных деятелей Запада наших дней ценил человеческую жизнь и понимал единство и непрерывность человеческого рода так, как Бёлль. Тяжелобольной, перенеся уже несколько операций, незадолго до того дня, когда ему пришлось в последний раз лечь в больницу, он написал стихотворение [16] , адресовав его своей маленькой внучке:
16
Факсимиле этого стихотворения воспроизведено в каталоге выставки «Творчество преодолевает границы», посвященной Генриху Бёллю, которая открылась 28 июня 1986 года в Государственном Литературном музее в Москве. Это была первая выставка за пределами ФРГ, посвященная Бёллю.
Когда Бёлля спросили, наступит ли когда-нибудь «смерть последнего писателя», он вернулся к мысли о «непрерывном писании», но не в личном, а всеобщем плане: литература никогда не перестанет существовать, ибо это значило бы, что человечество лишилось памяти и истории.
Из сборника: «Путник, придешь когда в спа…»
Путник, придешь когда в спа…
(Перевод И. Горкиной)
Машина остановилась, но мотор еще несколько минут урчал; где-то распахнулись ворота. Сквозь разбитое окошечко в машину проник свет, и я увидел, что лампочка в потолке тоже разбита вдребезги; только цоколь ее торчал в патроне — несколько поблескивающих проволочек с остатками стекла. Потом мотор затих, и на улице кто-то крикнул:
— Мертвых сюда, есть тут у вас мертвецы?
— Ч-черт! Вы что, уже не затемняетесь? — откликнулся водитель.
— Какого дьявола затемняться, когда весь город горит, точно факел, — крикнул тот же голос. — Есть мертвецы, я спрашиваю?
— Не знаю.
— Мертвецов сюда, слышишь? Остальных наверх по лестнице, в рисовальный зал, понял?
— Да, да.
Но я еще не был мертвецом, я принадлежал к остальным, и меня понесли в рисовальный зал, наверх по лестнице. Сначала несли по длинному, слабо освещенному коридору с зелеными, выкрашенными масляной краской стенами и гнутыми, наглухо вделанными в них старомодными черными вешалками; на дверях белели маленькие эмалевые таблички: «VIa» и «Іб»; между дверями, в черной раме, мягко поблескивая под стеклом и глядя вдаль, висела «Медея» Фейербаха. Потом пошли двери с табличками «Vа» и «б», а между ними — снимок со скульптуры «Мальчик, вытаскивающий занозу», превосходная, отсвечивающая красным фотография в коричневой раме.
Вот и колонна перед выходом на лестничную площадку, за ней чудесно выполненный макет — длинный и узкий, подлинно античный фриз Парфенона из желтоватого гипса — и все остальное, давно привычное: вооруженный до зубов греческий воин, воинственный и страшный, похожий на взъерошенного петуха. В самой лестничной клетке, на стене, выкрашенной в желтый цвет, красовались все — от великого курфюрста до Гитлера…
А на маленькой узкой площадке, где мне в течение нескольких секунд удалось лежать прямо на моих носилках, висел необыкновенно большой, необыкновенно яркий портрет старого Фридриха — в небесно-голубом мундире, с сияющими глазами и большой блестящей золотой звездой на груди.