Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:
В самом деле, куда он запрятался? Впрочем, теперь и Плотий был видим и слышим немногим яснее, чем Лисаний; он вдруг точно так же запрятался где-то в недостижимой дали, будто за плотным стеклом, и оно все более мутнело, словно превращаясь в свинцовый заслон.
Потребует ли Плотия назад свое кольцо?
— Уж не должны ли мы отыскать для тебя этого загадочного юнца? — пошутил Луций. — Не это ли услуга, о которой ты просишь?
— Не знаю…
«Я здесь, о Вергилий; я, Лисаний, стою пред тобой, протяни только руку… О, вот моя рука, возьми ее!»
Неимоверных
«Всякий глаз, всякий вырванный глаз я вставлю снова. — То был голос врача. — Погляди в мое зеркало, и вмиг станешь зрячим, как встарь».
— Уже не знаю…
То слова ли раздались сейчас? Что это вдруг упало в пустоту? Эти слова или что-то совсем другое? Только что звучала вполне понятная и безусловно его собственная речь, и вдруг ее нет, она соскользнула в ничто, превратилась в невнятный лепет, потерялась в сумятице голосов, объятая льдом и огнем.
А хромоногий калека уже снова был тут как тут, и вместе с ним — необозримая вереница теней, такая длинная вереница, что жизни не хватило бы исчислить их всех; воистину собрался сюда весь город, нет, много городов, — нет, все города и веси земли, и все шаркали и шаркали по каменным плитам шаги, и толстая старая карга вопила: «По домам! Марш домой! А ну, марш домой!»
«Вперед, — приказал калека, — а ну, вперед! Считаешь себя поэтом, чем-то особенным, — а ну, вперед, ты один из нас…»
«Тащите его вперед, он разучился ходить, его надо нести!» добавила толстуха в подкрепление приказа.
Громовой хохот женщин перекрыл эти слова, их вытянутые пальцы как-то непристойно — хоть и ничего собственно непристойного не происходило — указывали на квартал трущоб, куда как раз заворачивала вся процессия. Вниз по ступенькам спускались они, и конца этой процессии не было видно, так далеко вела лестница вниз, но в ораве ребятишек, кувыркавшихся по ступенькам и шнырявших меж коз, львов, лошадей, был и Лисаний, и, вооруженный факелом — погасшей, обугленной стылой головешкой торчал факел в его руках, — он весело кувыркался и боролся с другими, как будто только и осталась на свете одна эта игра.
— Выходит, ты все же привел меня обратно, Лисаний, — а ведь сознаваться в этом ни за что не хотел!
И, гляди-ка, Лисаний на это вообще ничего не возразил; будто по чужаку скользнул он по нему взглядом, чтобы тут же предаться снова своей игре.
Все ниже и ниже, ступень за ступенью…
Плотий же, который тоже сидел в носилках, свесив толстые ноги через край, сказал осторожно:
— Обратно? Что ж, конечно, мы приведем тебя обратно, вернем к жизни.
«Уйдем отсюда, — взмолилась Плотия, — здесь такой мерзкий запах, такая вонь».
Да, здесь смердело: каждая подворотня, пастью зиявшая в обшарпанной стене, дышала тошнотворным духом нечистот, смрадом трущобного чрева, и зловоние источали умирающие голые старцы во мгле подземелий. Август тоже лежал там и скулил.
Все ниже и ниже, ступень за ступенью, хоть и спотыкаясь, но неуклонно…
Толпы, толпы народа, в жажде кумиров, в жажде торжеств. И
— Что мы должны для тебя сделать, Вергилий? О какой услуге ты просил?
— Записывать, все записывать…
— Завещание?
«Зачем тебе завещание? — Тонко и колюче прозвучал голос Плотии, как настырный комар, чтоб тут же взмыть трепетной стрекозою. — О, ни к чему тебе оно, ибо вечно ты будешь жить, в вечной жизни со мной».
Тщедушный смуглый сириец с оборванной цепью на шейной колодке — а куда же делся его одноглазый собрат? — взбегал вверх по лестнице, перепрыгивал через ступеньки, проталкиваясь сквозь толпу, и взахлеб вопил: «Настал золотой век!.. Сатурн правит миром!.. Кто был наверху, тот теперь внизу; кто был внизу, тот теперь наверху… Кто помнил, пускай забудет; кто забыл, пускай вспомнит… А ну, спускайся, иди сюда, старый поросенок!.. Что было, что будет — все едино, вовек, вовек, вовек!»
А толкотня тем временем стала воистину несусветной. Когда плывшие над толпою носилки из-за всего этого совершенно остановились, он удивился от неожиданности, и то было как неожиданный проблеск надежды, тем более что эту надежду недвусмысленно подкрепляло поведение врача: при всей своей упитанности он легко и проворно перемещался в толще людских тел, ловкие руки мелькали туда-сюда, как в зеркале, принимая деньги, которые протягивали ему увечные со всех сторон, а улыбающиеся губы бесперебойно расточали туда-сюда, тоже в зеркале, ответные дары: «Ты выздоровел… и ты тоже выздоровел… да, и ты здоров… здоров и ты, вон там… все, все вы здоровы… со смертью шутки плохи, но вы все выздоровели…»
«С жизнью шутки плохи», — сказал раб; он хоть и сохранил свой прежний образ, но зато, судя по всему, успел забраться очень высоко, ибо он смотрел на носилки сверху.
Тут Август поднялся со своего убогого ложа; неверным шагом, шатаясь, подошел он к носилкам, на шейной колодке его — будто он-то и был пропавшим собратом тщедушного сирийца — болтался обрывок цепи, правда из серебра, и ломким, дрожащим был его голос: «Пошли, Вергилий, пошли со мной, ложись со мной вместе на мое ложе, ибо нам надо возвращаться, все дальше и дальше; нам надо вернуться в массу, из которой мы вышли, вернуться на самое дно, в перегной…»
«Прочь!» — приказал раб.
И всех как ветром сдуло, и даже от Цезаря, на глазах превратившегося в карлика, через секунду осталось пустое место; людские фигуры рушились, как тени марионеток, у которых вдруг обрезали нити, и вообще будто обрезаны были все нити мира, все рушилось внутри и вовне, и то ли в самом начале, то ли в конце этого развала — уже некогда было сообразить — рухнуло тело на подушки ложа, в лоно ладьи, и в ту же секунду ладья мягко и тихо тронулась в путь: воистину, его будто отпустило, разжалась державшая его рука, внутри и вовне, рука, что была когда-то железной дланью, а сейчас, утоляя печали, ласково благословляла его на покой.