Избранное (Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы)
Шрифт:
— Но как вы узнали?
— Мой сосед, мексиканец, услышал в известиях по телевизору. Он знал, что я здесь, и позвонил.
Анхелика Франко подносит к ноздрям Рут флакончик с духами, и Рут приходит в себя, открывает глаза, но тут же, снова их закрыв, плачет. Мирта Вентура молится:
— И в Иисуса Христа, единственного его сына, господа нашего…
Берутти, неодобрительно на нее поглядев, тоже задает вопрос:
— Жертвы есть?
— Не расстраивайте меня, я и так расстроен. Говорю
Хосе, стоя в углу, смотрит на это зрелище. Он слегка обескуражен и входит на кухню как раз вовремя, чтобы остановить ковыряльщика в носу.
— Wait a minute [57] . Пока что счет им не неси. Марсела тихонько всхлипывает, но головы не теряет.
57
Погоди минуту (англ.).
— Не могу поверить в такое, — говорит Будиньо.
— Я знала. Я тебе сказала, когда Бальестерос вышел. Я знала, что тут что-то касающееся всех нас.
— Какой ужас!
— И Сесар там.
— Твой муж?
— Да.
— Ты за него тревожишься?
— Да.
— Это божья кара, — визжит Габриэла, — за то, что я сказала, будто стыжусь быть уругвайкой. Это божья кара, и я ее заслужила. Бедная моя мамочка. Бедная моя старушка. И мой брат. Не хочу думать. Не хочу!
— Представьте себе, — говорит Агилар Селике Бустос. — Я только что изображал себя циником, а теперь у меня ком в горле стоит.
— Все уничтожено, — бормочет Рейнах. — Все, и мой магазин тоже. Мой магазин исчез с лица земли. Не может быть. Вы знаете мой магазин? На углу проспекта Восемнадцатого Июля [58] и улицы Габото. Красивый, правда? В прошлом месяце я поменял неоновую вывеску. И дверь была вращающаяся. И два грузовика для перевозок. Какой ужас. И чего я только не говорил. Вы слышали? Во всяком случае, вы, Габриэла, слышали. Будто мы ничего не производим. А это неправда. Это хорошая страна, Габриэла. Там можно работать — и не бояться. Мой отец еврей, и я еврей. Я родился в Монтевидео, но я еврей. У меня есть дядя, который бежал из Германии, потому что там было страшное бедствие. Не землетрясение, но все равно страшное, и у моей семьи ничего не осталось. А в Уругвае никто нас не трогает. Это хорошая страна. Можно работать. И она уничтожена. Неправда, будто частное предпринимательство — это моя родина. Неправда. Это хорошая страна. 'Это моя страна. А теперь она уничтожена. Это хорошая страна.
58
Проспект Восемнадцатого Июля — главная магистраль Монтевидео.
— И на земле, как на небе, — молится Мирта Вентура. — Хлеб наш насущный дай нам днесь.
— Замолчи, — говорит Берутти, делая страшные глаза.
— Что? — спрашивает она, переходя от одного испуга к другому. — Но разве ты сам только что не говорил?
— Бред. Не может существовать бог, который без причины все уничтожает. Как ты не понимаешь? Как ты можешь молиться так спокойно? У тебя никого там нет, что ли? Никого, кроме монахинь?
— Есть, —
— Посмотрим, вернет ли тебе бог твоего бедного папочку.
— Не будь таким злым.
— У меня двое детей, понимаешь? Двое детей, мальчик и девочка. Если бог их убьет, я хочу сказать, если землетрясение их погубит, вот тебе крест, я все прокляну.
— Вышло по ее словам, — всхлипывает София, стискивая губы, — это кара. Кара мне за то, что я никогда не работала.
— Не будьте дурочкой, — серьезно говорит ей Ларральде.
— Кара за то, что я всегда презирала бедняков, называла их сбродом.
— Ну зачем говорить чепуху? — теряя терпение, досадует Ларральде и трясет ее за плечи. — Будь это кара, предназначенная для вас, и только дин вас, судьба не постаралась бы заранее удалить вас в безопасное место, а напротив, сунула бы вас в самый центр бедствия.
— Но как вы не понимаете, что это гораздо хуже? Не понимаете, что, когда нельзя ничем помочь, увидеть бедствие своими глазами, это и есть самое ужасное? Кроме того, скажу вам еще кое-что. Я должна в этом признаться. Все, что я говорила раньше, была поза, ложь. Я люблю нашу страну. Она маленькая, она незначительная, но я ее люблю. Я не могла бы жить здесь, среди этих механизированных, гнусных, до глупости наивных людей.
Анхелика Франко вынимает из своей сумки доллары. Складывает их по три бумажки, затем рвет на куски.
— Не надо. Не надо мне их.
Окампо кладет ей руку на плечо, чтобы остановить.
— Не закатывай истерику. Потом пожалеешь. Рвать бумажку в сто долларов! С ума сошла? Интересно, что ты думаешь этим исправить?
— Да, да, это кара. За то, что я тебе говорила. За то, что предлагала себя. Плевала я на доллары. Понял?
— Но послушай, не терзай себя, я ни на минуту не принимал твои слова всерьез.
— И неправда, что там я робкая. Я никогда не бываю робкая.
— Это я вижу.
— Я и здесь и там такая, какой ты меня сегодня видел. Шлюха. Просто шлюха, и все.
Бальестерос сидит, свесив руки по обе стороны стула. В глазах слезы, на лице скорбная гримаса, делающая его похожим на огорченного попрошайку, и действительно своей огромной, нескладной фигурой он теперь напоминает паралитика.
— Понимаете, — объясняет он Ларральде, не поднимая глаз, — никогда нельзя говорить «из этого колодца я пить не буду». Минуту назад я вам клялся, что не вернусь. А теперь я хотел бы быть там. Десять лет жизни отдал бы, чтобы быть там. Трудно поверить, но, видно, человеку необходимы такие страшные потрясения, чтобы он понял, где его место. Знаете, что я вам скажу? Я думаю о Пасо-Молино — думаю о том, какое там теперь запустение, какая разруха, — и глядите, я, старый, семидесятилетний дурень, плачу как ребенок. Вы бывали в Пасо-Молино? Помните, там еще такие большие шлагбаумы? Мне, знаете, нравилось — а я тогда был уже не мальчик — стоять там под вечер и смотреть, как проходят поезда. Иногда проходили и три подряд, и тогда машины, автобусы, трамваи все выстраивались в ряд на два квартала. Глупо, конечно, но я так радовался, когда наконец шлагбаум открывали и вся эта колонна рывком пускалась вперед.