Избранное (Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы)
Шрифт:
30-го, спрятав письмо в тот же конверт, где было фото, я ушла и поселилась в приличном дешевом пансионе на улице Вашингтона. Никому не дала я свой адрес, но одному приятелю Тито не смогла отказать. Ожидание длилось три дня. Однажды вечером он появился, и я приняла его в присутствии доньи Каты, хозяйки пансиона. Тито извинился, стал угощать конфетами, потом попросил разрешения прийти еще. Я не разрешила. И правильно сделала, потому что с тех пор он не пропустил ни одного дня. Мы часто ходили в кино, и он пытался даже затащить меня в парк, но я требовала достойного обращения. Однажды он прямо спросил, чего я хочу. И тут у меня снова возникло предчувствие: «Ничего, ведь я не могу претендовать на то, чего бы хотела».
Это были первые человеческие слова, которые он от меня услышал, он был очень тронут, достаточно, чтобы попытаться
После всей этой болтовни он продолжал приходить, и с ним появлялись цветы, конфеты, журналы. Я же оставалась прежней. И он это понимал. Однажды он вошел такой бледный, что даже донья Ката что-то заметила по этому поводу. И не зря. Он сказал отцу. Дон Сельсо ответил: «Только этого не хватало». Но потом смягчился. Добрый малый. Эстерсита хохотала до упаду, но какое мне дело. А старуха вся позеленела. Обозвала Тито идиотом, дона Сельсо послала подальше, Эстерситу назвала испорченной и сумасшедшей. Потом сказала: никогда, никогда, никогда. Почти три часа твердила «никогда». «Как полоумная, — сказал Тито, — не знаю, что и делать». Но я-то знала. По субботам старуха всегда одна, потому что дон Сельсо уезжает в Пунта-дель-Эсте, Эстерсита играет в теннис, а Тито отправляется гулять со своей компанией из Васконгады. Итак, в семь я подошла к автомату и набрала 97038. «Алло», — сказала она. Тот же голос, гнусавый, противный. Наверное, соскочила со своей зеленой кровати с намазанным лицом, с полотенцем на голове, повязанным тюрбаном. «Говорит Селия, — сказала я и, прежде чем она повесила трубку: — Не вешайте трубку, сеньора, вам это будет интересно». На той стороне не проронили ни звука. Но слушали. Тогда я спросила, знает ли она о письме на серой бумаге, которое дон Сельсо хранил в письменном столе. Молчание. «Так вот, оно у меня». Потом спрашиваю, видела ли она фотографию, где крошка Эстерсита купается с младшим Гомесом Таибо. Опять молчание. «Ну так и это тоже у меня». На всякий случай жду, но в ответ ни звука. Тогда говорю: «Подумайте, сеньора», — и вешаю трубку. Я вешаю, не она. Наверное, теперь костит меня вовсю, намазанная кремом, с полотенцем вокруг головы. Здорово вышло. Через неделю явился Тито и уже в дверях закричал: «Старуха сдается! Старуха сдается!» Ясно, сдается. Я готова была кричать «ура» и, разволновавшись, разрешила себя поцеловать. «Она не против, но требует, чтобы ты не бывала у нас в доме». Требует? Вы только послушайте! Ну ладно. 25-го мы поженились (сегодня уже два месяца), правда без священника, отпраздновали в узком кругу. Дон Сельсо прислал чек на 1000 песо, а Эстерсита — телеграмму, которая — зря она так написала — заставила меня хорошенько подумать: «Не воображай, что ты победила. Обнимаю, Эстер».
Мне вспомнилось все это, потому что вчера в магазине я встретила старуху. Мы стояли совсем рядом, получая сдачу. Она быстро взглянула на меня из-под вуали. Я выдержала взгляд. У нее было два выхода: не узнать меня или указать мне мое место. Думаю, она предпочла второе и, чтобы унизить меня, обратилась на «вы»: «Как ваши дела?» И снова у меня от предчувствия кольнуло в сердце, и, крепко сжав нейлоновый зонтик, я ответила спокойно: «Хорошо, а как вы, мама?»
НЕ ПРИМИРИЛСЯ
Сколько раз во сне происходило то, что происходит сейчас наяву: он нажимал кнопку звонка у дверей старого дома на улице Мильан. А просыпаясь, всегда упрекал себя за эту слабость и снова шептал имя брата с ненавистью, которую испытывал вот уже двадцать пять лет. Правда, они ни разу не объяснились, да и к чему? — чтобы всей этой грязью запятнать память матери? При чем тут стоимость кольца, усыпанного бриллиантами, жемчужного ожерелья и топазовых серег? Какая чушь! Для Паскуаля было важно лишь то, что они принадлежали матери, важно было знать, что она всегда носила их в свои лучшие годы, когда был жив отец и на щеках у нее еще играл румянец. Он готов был отдать за эти украшения участок на северо-востоке, отошедший ему при разделе, где он так ни разу и не был.
Он не хотел никаких объяснений. Просто перестал общаться с Матиасом. Пусть держит их у себя, пусть их продаст, если хочет. И пусть продаст свою душу дьяволу. Это был сравнительно простой
А как же Матиас? Матиас, вероятно, отнесся к сложившимся отношениям как к должному и не искал случая объясниться. Паскуаль уже забыл, кто из них первый стал избегать другого. Просто они перестали видеться и не искали встреч. Паскуалю казалось, что он понимает брата: «И правильно делает, бережет свое здоровье».
Он был готов к разрыву уже давно. Ясно помнил детство, время, которое они проводили в беседке. Матиасу было тогда четырнадцать лет, ему — двенадцать. После обеда, пока родители отдыхали и из кухни доносился стук тарелок и кастрюль и болтовня негритянок, обсуждавших новости за мытьем посуды, а ленивый горячий ветерок шевелил листья, из-под которых вдруг появлялись гусеница или паук, отвратительный, волосатый, они с Матиасом, лежа на скамейках беседки, читали книги, взятые на каникулы. Матиас — маленький, сутулый, нервный — с презрением глядел на то, что читал Паскуаль (обычно это были Буффало Билл и Сандокан). Паскуаль же осуждающе посматривал на сентиментальные книги брата («Дочь виконта», «Мать и судьба», «Последняя слеза»).
Сначала они читали разные книги. Позже у них появились разные друзья. Товарищи Паскуаля, который лишь ценой больших усилий перешел на второй курс медицинского, были веселые, энергичные, напористые. Друзья Матиаса из года в год скучали за одним и тем же столиком в кафе, бездельничали, томились в безволии, воображая себя интеллектуалами.
Их отчуждению способствовала и Сусана, бедная родственница. Первым влюбился Матиас, и Паскуаль, который до этого почти не обращал внимания на кузину, решил очаровать ее своими неуклюжими ухаживаниями. Но тут оба потерпели фиаско, потому что Сусана неожиданно подцепила богатого старикашку и решила сделаться затворницей в почтенном доме, надеясь на обеспеченное вдовство.
Одно время братья были, правда, вместе и даже наслаждались непривычной для себя общностью взглядов: они стали членами одной политической партии и оба фигурировали в списке одного клуба. Часто приходилось им участвовать в спорах, плечом к плечу, против какого-нибудь разуверившегося, кандидата в перебежчики, который напоминал о невыполненных обещаниях или ошибках руководителей. Паскуаль думал, что, несмотря на разногласия, может быть, еще не поздно проникнуться братскими чувствами.
Отец нашел уже вечный покой, поэтому по вечерам они оставались с матерью, сопровождали ее в гости, чтобы помочь ей хоть немного прийти в себя после страшного удара. Но ничто не могло облегчить ее горе. Потом Матиас женился, но Паскуаль, который и теперь все еще предпочитал холостяцкую жизнь, не прерывал этой прохладной дружбы, о которой оба сохранили кисло-сладкое воспоминание.
Но вот умерла и мать, единственная, к кому они были по-настоящему привязаны, и Паскуаль с трудом приходил в себя. Часто во сне его мучил один и тот же кошмар: он видел свою бедную мать, отчаянно стремящуюся покинуть этот мир, ее усталые, полные мольбы глаза, когда кто-нибудь из лучших побуждений пытался вселить в нее надежду. Паскуаль предпочел бы, чтобы у нее была болезнь, поддающаяся определенному диагнозу. Он не мог избавиться от мысли, что она умерла единственно и исключительно от желания умереть, от отвращения ко всему, от нежелания держаться за жизнь, и испытывал чувство раскаяния, что не сумел стать для нее необходимым, не смог добиться, чтобы мать хотела жить хотя бы ради него. Ему не давали покоя воспоминания, он так и видел эти губы, которые не хотели говорить, глаза, в которых не было даже грусти.
Когда мать наконец умерла, Матиасу и Сусане пришлось без него приводить в порядок дела — он совсем пал духом и находился в таком угнетенном состоянии, что сам испытывал к себе жалость. Долгое время его преследовал страх, что с ним начнут говорить о цифрах, о прибылях, о документах. А он с нетерпением ожидал лишь одного вопроса. Предложи ему Матиас взять украшения, он бы согласился. Он готов был отдать за них все: мысль об этих драгоценностях, которые умещались на ладони, становилась навязчивой. Он и сам точно не знал, зачем ему эти вещи, они казались ему едва ли не воплощением матери, большим, чем ее бедное тело в последние месяцы жизни. Это ожерелье, это кольцо, эти серьги напоминали о времени, когда мать улыбалась, ходила в гости, подавала руку отцу, приглашая его пройтись по саду в те далекие тихие вечера…