Избранное (Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы)
Шрифт:
— Не знаю… Рафаэль говорит, лучше узнать здесь, когда есть еще что-то, кроме тюрьмы.
— Узнают и другие. Наши товарищи. Об этом тебе не говорил твой Рафаэль?
— Нет. Я сама понимаю.
— Навряд ли они будут на нашей стороне.
— Навряд ли. Сантьяго все любят. Это очень тяжело.
— Как ты ему скажешь?
— Не знаю, Роландо, не знаю.
— Может, скажем вместе?
— Ничего не знаю наперед. Скажу как скажется. Только — сама, с глазу на глаз. У меня ведь есть на это право?
— У тебя есть любые права. А как Беатрис?
— Она от меня отдалилась. Это меня тоже мучит.
— А она знает, что ее отец будет тут через две недели?
— Знает, с воскресенья. Сантьяго просил не говорить, но я ей сказала. Ты понимаешь, почему? Я подумала, что она могла как-то узнать или догадаться и отдалилась от меня, потому что я ничего не говорю. Но вот, я сказала, а она все такая же.
— Очень уж она хитра. Не иначе про нас понимает.
— Да, наверное.
— В конце концов, этого и следовало ожидать.
— Может быть, но мне тяжело.
— А сейчас почему ты плачешь?
— Потому, что ты прав.
— Прав, конечно, только в чем именно?
— Это черт-те что, а не жизнь.
В ИЗГНАНИИ (Гордость тех, кто живет в Аламаре)
Больше
Но есть одна деталь, которая касается непосредственно нас, латиноамериканцев. В каждом из домов одна квартира (если дом пятиэтажный) или четыре (если двенадцатиэтажный) предоставляется семьям латиноамериканцев, находящихся в изгнании, причем квартиры обставлены, с холодильником, радио, телевизором, газовой плитой на кухне и даже с постельным бельем и посудой. Все это бесплатно.
Вот почему большая часть латиноамериканцев сосредоточена именно в Аламаре. Уругвайские дети и подростки говорят здесь если не на двух языках, то, без сомнения, на двух наречиях. На улице, бегая и играя со своими сверстниками, ребенок говорит с ярко выраженным кубинским акцентом. Но едва лишь вернется домой (а дома родители упорно и сознательно продолжают употреблять типично уругвайские обороты), он уже больше не малышок, как принято говорить на Кубе, а уругвайский бутуз.
Аламар — славное место, хоть, может, автобусов и деревьев здесь меньше, чем надо бы, зато тянет легким соленым ветерком с моря, которое в двух шагах, да к тому же тебя здесь постоянно окружает искренняя братская забота.
Тридцатого ноября тысяча девятьсот восьмидесятого года, в день референдума, когда уругвайская диктатура сама устроила себе западню, я находился не в Аламаре, а в Испании. Утром, когда известие о нежданной победе народа занимало первое место в радиопередачах всего мира, я подумал, конечно, о многом, но и об Аламаре тоже, о том, как хорошо, наверное, там отпраздновали нашу победу.
И, приехав в следующем январе в Гавану, я сразу же спросил об этом Альфредо Травину. С Альфредо у нас много общего, но главное — нас роднит литература и Такуарембо, где оба мы родились, только он — в столице департамента, а я — всего лишь в Пасо-де-лос-торос.
«О, какой у нас тут был праздник». И Альфредо заводит глаза к небесам. Мне всегда казалось, что Альфредо (его второе имя — Данте, но я никогда не решался подтрунивать над ним, так как мое третье имя — Гамлет), с его неподражаемой спотыкающейся походкой, словно вышел из какого-то фильма Витторио Де Сики по сценарию Чезаре Дзаваттини. Но уж когда Альфредо заведет глаза — как две капли воды похож: на Тото [223] .
223
Тото — настоящее имя Антонио де Куртис-Гальярди (1901–1967) — итальянский актер.
«Понимаешь, как дело было: мы собрались нашей латиноамериканской колонией поболтать и выпить немного. А насчет референдума что мы думали? Никто не сомневался, что все это один обман». Морщинистое лицо Альфредо осветилось улыбкой, улыбка становилась все шире, — тем, кто мало знает Альфредо, его улыбка может показаться насмешливой, но мы-то понимаем — он смеется над собой. Не осуждает себя, а смеется над собой, тут ведь есть разница, не правда ли?
«Мы пели танго, старые танго и тем, быть может, только растравляли свою тоску по родине. Но одна из нас (женщины, они всегда смотрят на жизнь более реально), пока все вокруг распевали, не отрывалась от приемника. Так что в целом картина получалась оригинальная: мы заливаемся во все горло, что твой Гардель, а она в это время Би-Би-Си слушает. И вдруг она как подскочит: «Против получило большинство! Более семидесяти процентов голосов против!» Тут мы сразу же и забыли беднягу Гарделя, бросились к приемнику, весть подтвердилась».
В тот же день, тридцатого ноября, я на Майорке тоже услышал эту весть по радио; никогда прежде чистое кастильское наречие, на котором говорят между Гвадалахарой и Усуайей, не звучало для меня такой музыкой.
«Вышли мы на улицу со знаменем, — продолжает Альфредо, — даже не знаю, откуда его добыли. Надо было сообщить всем и отпраздновать. Стали стучать в двери своих соотечественников, но большинство не разрывалось, как мы, между волшебником Гарделем и Би-Би-Си, они просто — напросто спали, так как предстоял понедельник, рабочий день. Многие подумали сначала, что их разыгрывают, но вскоре поняли, что мы говорим правду, и с радостными криками присоединились к нам. Началось такое веселье, поднялся такой шум, что к нам подошли полицейские; они не привыкли к беспорядкам в такое время, когда все жители Аламара либо спят, либо предаются любви. В чем дело? Что случилось? Тут мы прибегли к самому красноречивому аргументу — показали полицейским свое знамя, и они сразу все поняли. Посоветовали только не слишком шуметь, я думаю, правда, без всякой надежды, что мы последуем их совету. Мы в самом деле веселились до рассвета».
Ну и что же вы чувствовали в конечном счете? «Гордость, ты понимаешь, гордость», — говорит старый Альфредо Гравина, тощий, морщинистый, несгибаемый, и выпячивает грудь, как в давние времена в Такуарембо.
ДОН РАФАЭЛЬ (Выметем мусор)
Как странно… Мой сын выходит на волю, вот-вот будет здесь, а я ничуть не удивляюсь, словно это естественный конец всего, что было. Неужели и впрямь естественный? Ведь многих, очень многих, хотя срок у них был меньше, убила тоска, или опухоль, или просто сама жизнь. Многие сошли с ума от уныния или бессилия. И все-таки с самого начала я знал, что он выйдет. Может, это чутье,
НА ВОЛЕ (Fasten seat belts [224] )
уже погасла надпись «Fasten seat belts», значит, жизнь возвращается, стюардесса хорошенькая — она дает мне апельсиновый сок, я вижу ее ногти, скромно-бледно-розовые, но холеные, ах ты, холеные — кажется, заметила, что я в берете, нет уж, ни за что не сниму
пять лет два месяца четыре дня, а живой, какой был, ура, да это же тысяча восемьсот восемьдесят девять ночей, здорово спать хочется, а нельзя, надо как следует ощутить разницу — этот ремень могу снять, могу укрепить, моя воля, знай слушай шмелиное жужжанье — триста пассажиров, а ни один из них не наслаждается, как я, тем, что реактивные самолеты жужжат стюардесса дает журнал, прошу другой — смотрит на берет, оставляет оба журнала — так, нейтронная бомба, тюрьмы остались бы, заключенные погибли — миллионы на месте, миллионеров нету — школы есть, детей нет — но и генералов нет, одни пушки — если вылетит из Гамбурга, может упасть в Москве, а другая, из Москвы, та уж может оказаться не в Гамбурге, в Оклахоме, — да, перемены, однако спать хочется, но хочется вспомнить лица тех, кто остался — Анибал не только номер — и Эстебан не номер — и Рубен не номер — думали, мы станем как вещи, черта с два, не стали — Эстебан, брат, у тебя еще хватит духу — помоги тем, кто сломился — а кто поможет тебе как я ненавижу, но все-таки не хочу унизиться до слепой ненависти, не хочу утонуть в ней — первые годы я каждый день поливал ее, словно редкое растение — а потом понял, много чести, и вообще, было о чем подумать, что задумать, продумать, сделать — они там одни зашьются, да
224
Пристегните ремни (англ.).