Избранное в 2 томах. Том 1
Шрифт:
— Я спрашиваю, кто это лежит?
И снова ответ пришел только после долгой паузы:
— А Юшек… Панкратий…
— Убивается?
— Помер.
Конь стриг ушами и раздувал ноздри. Нетерпеливо переступал он с ноги на ногу. Казаки стояли позади полукругом, и лошади их стучали копытами по черной выбитой земле. Бричка остановилась поодаль, на дороге.
— С чего же он помер? — спросил кто-то из казаков. — Замордовали аль угорел?
— Зачем угорел? — ответил кто-то все так же тихо, так же опустошенно. — С горя помер…
Парчевский тронул
Выгорел весь конец села от большака до церкви. В двух или трех местах попадались на дороге воронки от снарядов, и их приходилось объезжать. На улице и во дворах людей не было видно — кое-где в слепенькие оконца выглядывали и сразу же прятались женские лица. Убитых — мужчин, женщин и детей — насчитывалось в селе семь, раненых — одиннадцать.
У церкви ждал уже староста с несколькими степенными хозяевами. Дядьки были в свитах, с зелеными поясами поверх — ради воскресенья; в церкви недавно кончилась литургия. Еще раздавался тихий минорный звон — правилось семь панихид.
Дядьки скинули шапки, а староста, подойдя ближе, протянул Парчевскому руку.
— Со счастливым прибытием, пане-добродию, — сказал он, — со святым воскресеньицем. — Потом он полез за пазуху и вынул мятый грязный клочок серой сахарной бумаги. Он бережно разгладил его и почтительно протянул Парчевскому. — Вот, господин офицер, дозвольте представить: только-только сейчас в самой церкви со стены сняли. Вот висельники, сорвиголовы большевики, погибели на них так и нет!..
Парчевский взял бумажку, густо исписанную на одной стороне химическим карандашом — неровными, ломаными печатными буквами:
«Братья! Воля есть честь и слава за ние нужно стоять крепко. Я стою: вы подпишитесь внизу. Староста наш пьянствует, священник конокрад. Начальник Варты идет к ним влад. Ой, не пьется тее пыво, а мы будем пыть, не дамо тим вражим нимцям на вкраини жить. Ходим батько Отамане у Камъянець у недилю, та надинем вражим нимцям катулочку билу. Ни не билу, а червону, ходим погуляем та в пригоди свого батька старого згадаем (Шевченка). Подписал народный человек, 30 сентября 1918 р. Я извеняюсь, что плохо писал вночи, а огню не було, когда-нибудь напишу получше. Расписался Я ветер».
— Ужас! Ужас! Какой ужас! — простонала Антонина Полубатченко, стоя в пролетке и заглядывая через плечо Парчевского. — Вы поглядите, как он калечит наш бедный прекрасный украинский язык! Так можно сделать только с умыслом, чтобы вызвать презрение и насмешку. Я уверена, что это кто-то нарочно. Наши быдловские селяне говорят чудесным чистым языком! Это какой-то бродяга большевик!
— Да где там! — махнул рукой староста. — Наш это сучий сын, голодранец, старого Моголчука сынок: по письму видать, да и карандаш все здесь признали. Уже ходили к нему десятские — удрал, в лес куда-то подался. Этакое чертово семя! Отца сейчас сечь будем. Может, дадите ваших казаков пару — шомполом оно покрепче припечет.
Антонина Полубатченко сердито передернула плечами и отвернулась.
— Собирайте народ! — крикнул Головатько. — Сход устраивать будем!
Староста поскреб затылок и надел шапку. Дядьки сплюнули и полезли за кисетами.
— Не придут люди, — потупился староста, дергая свою черную окладистую бороду, — где ж вы видели, чтоб пришли? После такой секуции? Нет!.. А какое дело, прошу прощения, — он снова скинул шапку и поклонился, — к нашему сходу будет?
Головатько сердито топнул ногой.
— Тебе отлично известно было еще загодя! От уездного старосты еще когда прислали тебе универсал!
Староста отступил на шаг и заторопился:
— Ага! Так-так! Значит, вы, то есть, выходит, насчет того… а как же, а как же!..
— Скликай сюда народ немедленно!
Староста помялся, потом пошел было, но снова остановился. Дядьки тоже топтались на месте.
— Прошу прощения, но, — осмелился наконец староста, — но надо полагать… не придут, которые, значит, то есть голытьба… Разве что почтенные хозяева, те, известно, надо полагать… А потом те, что погорели утром… Известно — не придут…
— Зови, кто придет, — совсем вышел из себя Головатько.
Староста с дядьками поскорей метнулись прочь.
Парчевский уже был в сборной. Казаки выносили стол и скамьи на площадь перед крыльцом управы. Парчевский сел на обшарпанный, залитый чернилами стол и закурил. В грязное стекло, надоедливо жужжа, билась большая осенняя муха. Было скучно и тоскливо. Запах гари доносился и сюда.
— Не вовремя мы приехали! — сказал, входя, Головатько и швырнул новенький желтый австрийский портфель на скамью. — Хотя бы один черт предупредил об этой карательной экспедиции. Вы, пане старшина, того-этого, должны были бы знать о таких вещах!
Парчевский пожал плечами и отвернулся. Немцы ведь ему не докладывают о своих планах. И вообще его дело — военное: о политическом положении в уезде уважаемый агитатор мог бы получить информацию у начальника варты. Его, военного коменданта, это не касается.
— Вот если сход в ответ на призывы агитаторов начнет агитаторов бить, — со скучающей улыбкой заметил Парчевский, — тогда я со своими казаками встану на защиту жизни и неприкосновенности полномочных общественных представителей.
Головатько вспыхнул, стукнул кулаком по столу, но передумал и ничего не сказал. Он только несколько раз пробежал взад и вперед по комнате, злобно и раздражительно дергая вниз свои усики. Наконец он остановился перед Полубатченко, которая сидела, мрачно нахмурившись, в углу.
— Я полагаю, — злобно зашипел он, — мне придется выступать одному! То, что вы дочка Полубатченко, что вас здесь знают, того-этого, мы раньше считали, — нам на руку. Но теперь, когда из-за вашего отца сожгли и разорили село, даже если погорели и одни голодранцы, — теперь это для нас ни в коем случае не на пользу, а, того-этого, только… во вред делу! Вы выступать не будете!
— Наоборот! — так же злобно ответила Полубатченко. — Я буду выступать!
— Позвольте! — брызжа слюной крикнул Головатько. — Однако же, того-этого…