Избранное в двух томах. Том I
Шрифт:
Снова перебираю старые письма, сбереженные мною во всех фронтовых переделках. А что, сын, если ты когда-нибудь прочитаешь их? Их и мои письма, полученные твоей матерью с фронта, она ведь их тоже сберегла, и они теперь хранятся вместе. Может быть, все эти письма как-то помогут тебе разобраться в своих чувствах?
Но слишком много в этих письмах личного, такого, что касается только нас двоих, твоей матери и меня. Не лучше ли, чтобы все, о чем говорят письма, так и осталось между мной и ею?
Нет, я не передам тебе этих старых писем, сын. Когда-нибудь позже, через годы, ты сам найдешь их.
А
В чем причина такого чрезмерного опекательства?
Наверное, не только в том, что нашему поколению ой как досталось от суровой матушки-истории и мы хотим, чтобы на долю детей наших выпало шишек поменьше. Причина, по-видимому, и в том, что жизнь, которая сейчас и посложнее прежнего, но во многом и полегче, дает нам больше возможностей для забот о тех, кто продолжает нас. Не это ли желание дать детям все, чего не имели мы в свое время, заставляет нас с болезненным рвением предугадывать и направлять их первые шаги в самостоятельной жизни?
Предугадывать и направлять… Собственно, в этом ничего плохого нет. Но необходима мера забот. А ее превышение порождает инфантилизм, запоздалую детскость, когда сыновья и дочери до тридцати лет не мыслят себе самостоятельной жизни без помощи пап и мам или хотя бы без их наставлений. И не слишком ли мы опасаемся предоставить взрослым детям нашим достаточные возможности до всего доходить своим умом, внушая им, что на их пути все уже решено и вымерено, определено наперед?
«Э, дорогой товарищ Сургин! — ловлю я себя. — Да ты опять разворчался по-стариковски! За такие настроения тебя следует, пожалуй, отправить на пенсию… Наговариваешь на молодых, в том числе и на собственного сына».
И действительно, в чем я нашел у Вовки стремление оставаться под родительской опекой? Парень в семнадцать уже считает себя личностью независимой, сам на себя зарабатывает и не побоялся покинуть родительскую крышу. А парни чуть постарше его, которые уже носят солдатские шинели? Высокая мера ответственности определяет в них и высокую меру самостоятельности. Коснись до дела — не подведут. Послужил я, видел тому примеры.
…Складываю в аккуратную стопку просмотренные мною старые письма. Буду хранить их и дальше. Как напоминание о том, что мы умели ждать и верить, если это было даже и нелегко.
Ждать и верить… Но только одно это — еще не гарантия счастья. Вот Макарычев и ждал, и верил, а в результате?
Однако почему я снова вспомнил о нем? В дивизии я знаю не один десяток
Все-таки надо бы ему повидаться с женой. Пусть до конца разберется в своих отношениях с нею, может быть, кончит свои терзания — так или этак. Хотя Макарычев и не просил меня, я говорил об его отпуске с Рублевым. Но тот и слышать не хочет о каких-либо личных делах и переживаниях лейтенанта, на которого все еще сердит. Ведь как ни говори, а печальная история с бронетранспортером довольно дорого стоила всему полку. И жаль, что мне не удалось этого предотвратить. Я-то понимаю не проходящую до сих пор досаду Рублева. Фамилия Макарычева, доселе не очень известного в дивизии командира взвода, после учений довольно часто упоминалась в различных выступлениях, когда речь шла о недочетах в работе. Правда, за последнее время его фамилию в этом смысле уже почти перестали упоминать, об этом постарались и я, и Левченко, который не считает ошибкой благодарность, объявленную им Макарычеву.
Но дня три назад, будучи по своим делам в полку Рублева, я случайно стал свидетелем происшествия, которое, боюсь, доставит бедному Макарычеву новые неприятности, хотя прямой его вины и нет.
Случилось так, что, уже собираясь уезжать из полка, я наведался к Левченко. Дел особых у меня к нему не было, просто хотелось повидаться. Левченко был у себя в батальонной канцелярии один. Не успели мы перекинуться парой слов, как вошел взволнованный дежурный по батальону и, попросив у меня, как у старшего по званию, разрешения обратиться к комбату, доложил:
— В самовольной отлучке рядовой Ладушкин.
Ладушкин? Знакомая фамилия… Я видел, как мгновенно вспыхнул Левченко:
— В батальоне — и такое!.. Давно солдат в отлучке?
— С полчаса как обнаружено, что его в расположении нет.
— Разыскать немедленно! Представить мне!
— Есть!.. — повернулся дежурный.
— Да, — остановил его на пороге Левченко, — пригласите ко мне командира роты старшего лейтенанта Бакрадзе.
Бакрадзе не замедлил явиться. Возможно, он сам спешил к командиру батальона. Едва войдя, весь красный от возбуждения, отчеканил:
— Товарищ майор! В роте имеет место факт самовольной отлучки. Рядовой Ладушкин…
— Знаю, знаю! — не дослушал Левченко. — Затем и пригласил вас. Из чьего взвода этот нарушитель?
— Лейтенанта Макарычева…
— Ну вот! — сердито вздохнул Левченко. — Час от часу не легче. Еще недавно склоняли эту фамилию во всех падежах. И теперь, как на грех, новый сюрприз в его взводе! Он-то знает?
— Макарычев отсутствует. Уехал сопровождающим с машинами на дивизионный склад.
— Ладно. Вернется — поговорим. Эх, Макарычев! Мы заступались за него, а он… — Левченко глянул на меня, потом с укоризной на Бакрадзе: — Вот плоды! Слиберальничали! А он и распустил людей. — Левченко подчеркнул: — Вверенной вам роты, товарищ старший лейтенант.
Бакрадзе при этих словах побагровел еще больше. По его взгляду, искоса брошенному в мою сторону, я понял, что упреки комбата в моем присутствии ему особенно неприятны. Но Левченко сейчас, видимо, меньше всего думал об этом.